После победы
Шрифт:
Амед и Мехтулин возвращались в крепость.
Целый день они провели вне её стен, объезжая Самурскую долину, взбирались на первые отроги гор, заглядывали в таинственную глубь ущелий, — и видели, что враг, ещё вчера утром бешеным наводнением своих дружин заливавший всё кругом, отхлынул прочь… Точно река, прорвавшая плотину, унеслась куда-то, оставив за собою смытые поля, сдвинутые камни, сломанные деревья. Только издали доносился смутный гул, и молодые горцы догадывались, что это лезгинские пешие кланы, пропустив вперёд конные отряды Чечни и Кабарды, ещё лепятся по отвесам и крутым скатам, торопясь к разорённым аулам, горящим саклям, разбросанным и осиротевшим семьям. Кое-где гул этот был особенно силен, точно там за первыми стенами утёсов бурное море билось о берега. В одном из ущелий они даже заметили марево остальных шаек, серою тучею всползавшее на перевал… Оттуда доносились и отдельные крики, и топот угоняемых
— Спешили домой! — тихо проговорил Амед и, заметив недоумевающий взгляд Мехтулина, пояснил ему, — даже своих не убрали.
Эти мертвецы, недвижные свидетели недавнего ужаса, без слов говорили, какою безумною паникой были охвачены отряды Шамиля. Бросить павшего, не похоронить его по своему обряду — для мусульманина не только грех перед Аллахом, но и вечный позор. Влияние даже отринутой веры было так велико и на Амеда, что, заметив труп знакомого ему елисуйца в богатой черкеске, юноша соскочил с коня и попросил своего друга сделать то же.
— Чего ты хочешь?..
— Товарищи были… Сафар-бек это. Как песни пел, да поможет Исса его душе!
Мехтулин сошёл с седла. Оба стреножили коней, чтобы они не ушли далеко. Сафар-бек лежал лицом к небу, широко раскинув руки. Мехтулин опустился около него на колени и прочёл молитву пророку; Амед дождался, когда тот кончил и пошёл искать места, куда бы похоронить Сафар-бека. Молодому елисуйцу не хотелось обижать товарища, и когда тот обернулся, — он тихо прошептал:
— Великий Исса, добрый Исса! Ты, помогающий всем, кто Тебя просит, Бог русских, Бог Нины… помоги ему!
И, вспомнив, как Нина крестила мёртвых, он тихо перекрестил Сафар-бека. Потом вынул кинжал, отрезал прядь волос, завивавшуюся у того над ухом, и спрятал. «Приеду в Елисуй, — отдам его родным!»
Как раз в это время Мехтулин обернулся к нему и крикнул:
— Здесь ему хорошо будет!..
— Где это?
— Тут вот. Должно быть, землянку начали рыть и не окончили.
Амед посмотрел. За горбом выброшенной земли зияла глубокая, чёрная яма. Она сама смотрела как свежая глазная впадина на мёртвом лице земли. Оба они подняли Сафар-бека. Елисуйский певец был тяжёл, — точно его к земле тянуло. Руки его повисли и странно как-то болтались во время этого пути.
— Точно для него рыли! — заметил Мехтулин.
Тело уложилось как раз вдоль ямы… Только голова была выше её.
— Ну… прощай, друг! — тихо проговорил Амед. — Вместе росли… Детьми играли с тобой.
— Снять оружие?..
— Нет. Оставь. Он умер воином… Я расскажу его отцу, — тому будет приятно узнать, что он схоронен как джигит… Не станешь ты петь теперь… Сафар! А как он пел! Звёзды слушали… Бывало елисуйские девушки от зари до зари с кровли не уходят! Прощай, Сафар…
Они оба сдвинули массу рыхлой земли, лежавшей около… Она шурша навалилась на труп… Теперь одно лицо его странно торчало из неё. Скоро и его не стало видно… Только лёгким горбиком над ямою лежала земля…
— Чекалки разроют ночью?..
— Нет… Глубоко слишком.
Они оба постарались ещё притоптать могилу. Скоро её нельзя было уж отличить от других пустырей этого так неожиданно и внезапно оставленного бивака…
Амед слишком был истинным горцем, чтобы на его нервы зрелище это произвело значительное впечатление. Он, торжествуя,
— Что ты? — обернулся к нему Мехтулин.
— Ничего, так!..
А мысль его продолжала работать в этом направлении… Да, — он не грезил. Всё случилось именно так, как и теперь вдруг воскресло в его памяти, загромождённой тысячами так быстро сменявшихся образов, чувств, впечатлений, отчаяния, радости, бешенства, тоски… Там, в пороховом погребе, незаметно для других — блеснул ему ярко призрак счастья, наполнивший его сердце таким восторгом, таким бесконечным очарованием, которое в следующую минуту показалось ему обманчивым сном — и только сном. Он теперь вспомнил всё. Почему всё сегодняшнее утро он не думал об этом мгновении, изменившем его душу, всколыхнувшем его тогда?.. Он даже зажмурился, вспоминая, что предшествовало этому счастью и что было потом… Да… В той именно страшной тишине… Брызгалов размахивал фитилём, раздувая его… Каждая искорка могла взорвать порох — но они не думали об этом. Минутою ранее или минутою позже, казалось всё равно… Он теперь, зажмурившись, видит, как пламя факела от размахов вздувалось какими-то взрывами, выхватывая из темноты мрачные стены погреба, зловещие бочонки с порохом и бледное, полное печали и молитвы личико Нины.
Она забыла всё: разность их положений, то, что она дочь коменданта, а он только простой татарский дворянин… Забыла до того, что оставила свою руку в его руке и не только оставила, — она сама схватилась за неё и крепко сжала, да так и замерла… А когда вдруг распахнулись двери погреба, широко распахнулись, и в них на светлом фоне дня, внезапно ворвавшегося в потёмки, показалась фигура возбуждённого, радостного офицера, кричавшего им, первым обрёкшим себя мученичеству: «Ура! — Мы спасены, спасены!» и он, Амед, бросился целовать руки у Нины, она не только не мешала ему, но вдруг уронила к нему на грудь головку и в первый раз за всё это время разрыдалась.
«Надо, чтобы её крест стал моим крестом!» — мысленно повторил он.
И опять точно обеты он шептал кому-то, чудившемуся ему в бездне лазури вверху: «Её Бог будет моим Богом, её отец — моим отцом, её родина — моей родиной!..»
— У тебя, Амед, есть сестра? — вдруг прервал Мехтулин его грёзы.
— Что? — точно с неба упал он.
— У тебя в Елисуе есть сестра?
— Да…
— Я буду её защитником… Если для неё твоя мать уже не выбрала другого.
— Нет… Ей только тринадцать лет… Я рад, если ты будешь моим братом. Хотя придёт время, когда ты, может быть, так же, как и мои все, — станешь осуждать меня.
Мехтулин с удивлением поднял на него голову.
— Что? Осуждать тебя?..
— Да… Я, может быть, со всеми своими разойдусь… Я люблю их, и не сделаю ничего такого, чего бы они могли стыдиться… Но часто дороги наши уходят в разные стороны.
Друг его понял разом. Он потупился и, немного спустя, проговорил:
— Бог один… Мы его называем Аллахом, христиане — Иссою… Он стоит за правых… Все дороги — и твоя, и моя, одинаково ведут к Нему… Может быть, ему так же приятна молитва муллы в мечети и намаз мусульманина на кровле его сакли, как и пение христианского священника, и крест солдата на стенах крепости… Как бы ты ни верил, как бы ты его ни называл, — мы будем молиться одному Богу. Имя не делает разницы. Сердце твоё останется таким же мужественным, а ты уж вырос в бою, чтобы без чужой указки самому находить путь. И какой ты найдёшь, — тот для тебя и будет хорош.