Шрифт:
Михаил Алексеев
Жене моей Тане посвящаю
О родина, счастливый
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз.
Сергей Есенин
Рыжонка была ровесницей Карюхи, то есть считалась на дедушкином дворе старой коровой. К моменту раздела она пошла уже восьмым телком. Однако, в отличие от Карюхи [1] , Рыжонка досталась нам не по несчастливо сложившемуся жребию, а по настойчивой просьбе моей матери.
1
История этой лошади
Объяснить такой выбор можно разве лишь тем, что из трех снох почему-то именно ей, моей матери, было поручено свекровью раздаивать юную Рыжонку, когда та разрешилась своим первенцев. Я употребил слово «почему-то» просто так, не подумавши. Между тем такое поручение было совершенно логичным. Мудрая восьмидесятилетняя Настасья по прозвищу Хохлушка, старшая свекровь для невесток, бабушка для Петра, Николая и Павла, а для нас, их детей, прабабушка, верховодившая над всем многочисленным семейством, давно приметила, что Фрося, средняя сноха, как-то по-особому прильнула добрым своим и отзывчивым сердечком к рыжему, без единого иного пятнышка теленку, назвала его однажды Дочкой и звала так и теперь, когда для всех нас Рыжонка давно стала Рыжонкой, и никем иным.
Молодая корова, ставши матерью, спокойно подпустила Фросю к своему вымени и с непривычки лишь круто выгнула спину, отозвалась дрожью по всему телу, когда знакомые, не раз ласкавшие ее пальцы прикоснулись к набрякшим, до боли наполнившимся молозивом соскам. В такой момент первотелки обычно взбрыкивают, начинают сучить ногами, норовят даже боднуть, отшвырнуть доярку рогами,— в этих случаях чаще всего приходится связывать задние ноги строптивого животного, а потом, так вот, спутанной, и доят всю оставшуюся ее жизнь. Рыжонка же перетерпела первую дойку без сопротивления. Однако других женщин даже близко не подпускала к себе. Потому-то они страшно обрадовались, узнав, что Рыжонка уйдет на наше, а не на их подворье.
И оказалось, что и тут судьба Рыжонки была близкой к судьбе Карюхи: как та, так и другая были весьма нежеланными для семейств дяди Петрухи и дяди Пашки, которым достались старшие дочери все той же Рыжонки,— они сами стали дойными, очень похожими на свою мать коровами, ходившими уже не первым и даже не вторым телком. Похожими и по цвету шерсти и по количеству, а также и качеству молока — оно было жидковато в смысле жирности, но зато его было много, что, кажется, куда важнее для семьи с бесчисленной детворой.
Разделение большой семьи, которую я и теперь еще мысленно называю дедушкиной, произошло в двадцать пятом году. И оно было неотвратимым, это разделение. И не только потому, что дедушкина пятистенка не могла поместить стремительно увеличивающееся-ее население: три невестки, как бы вперегонки, чуть ли не ежегодно «приносили» по ребенку, а случалось, и по два сразу. Рекордсменкой была тетка Дарья, старшая сноха, которая к моменту раздела успела дать жизнь семерым человеческим существам обоего пола. У моей матери было четверо. У младшей снохи, тетки Фени, пока что две крохотных дочери, но она, кажется, была на сносях, готовилась наградить дядю Пашку, своего не очень-то трудолюбивого, избалованного с самого детства муженька. И когда число душ вместе с внуками перевалило за второй десяток, достигло, так сказать, критической отметки, когда неизбежно, как бы дедушка и его мать, наша прабабушка, ни старались предотвратить эту неизбежность, затевались поначалу слабые, а затем все набирающие силы и остроты стычки между снохами, а вслед за ними и братьями,— вот тогда-то глава родовой артели и вынес окончательное решение: пора. Пора разделяться.
Кажется, разумнее было бы это сделать на пяток лет раньше, но дедушка ждал, когда «вырастут» посаженные им загодя два дома, чтобы в них могли перебраться со своими женами и детьми старший и средний сыновья, Петр и Николай. Младший, Павел, как водится в сельском миру, оставался в отцовском, корневом, доме: ему надлежало не только унаследовать этот дом, но и покоить старость овдовевшего отца, да еще и бабушки, Настасьи Хохлушки, которая, кажется, и не собиралась перебираться на вечное поселение за гумны, где находилось кладбище.
Могут спросить, а как понимать вот это: дедушка жДал, когда «вырастут» посаженные им загодя два дома. Разве дома не строят, а выращивают, как, скажем, тыквы или подсолнухи? Можно, оказывается, вырастить и дом, была бы только на плечах твоих голова.
Как только у Михаила Николаевича (так звали дедушку, он был для меня и дедушкой и тезкою вдвойне) вслед за единственной дочерью появились сыновья, он изготовил несколько сотен ветляных колышков, а по осени вбил их в землю на берегу никому не принадлежавшего лесного болота. Весною колышки очнулись, ожили,
Годом раньше нас перебрался на хутор, в отдаленную часть села, в собственную хату дядя Петруха с детьми и женою. Перебрался явно до срока, потому что ни сама изба, ни двор при ней были далеко не достроены, не завершены. В задней комнате, например, не было пола, поскольку для него не хватило досок, а двор обозначен лишь тощеньким плетнем, внутри же не выросло пока что ни сарая, ни единого хлева, ни загона для овец, так что доставшаяся этой семье скотинешка по-прежнему оставалась на дедушкином попечении, в его же дворе. Ни корова, ни овцы, ни куры, ни поросенок не подозревали, конечно, что теперь они тут нахлебники, приживалки, стало быть, лишние и в этом качестве терпеть их долго не будут. Знал про то и дядя Петруха и собирал помочь за помочью, чтобы и на его новом дворе появились какие-никакие постройки. В их. возведении самое активное участие принимала Буланка, Карюхина дочь, унаследовавшая от матери и выносливость, и неприхотливость к кормам. Она не только привозила лес, солому, камни, но и ходила по кругу, месила глину, чтобы пришедшие на помочь женщины сейчас же начали обмазывать стены хлевов.
Само собой разумеется, что и мы все, родственники, начиная от деда и кончая мною, находились с утра до позднего вечера тут же и как могли помогали дяде Петрухе, который так измаялся, что всегда веселые, приветливые его глаза отуманились, провалились куда-то, а черная борода взмокла и, не расчесанная, трепыхалась неряшливыми клочьями. Даже шутки-прибаутки, которыми обычно он подбадривал себя и всех, кто трудился рядом с ним, как-то поувяли, утратили сочность и ядреность и все чаще заменялись ворчливой бранью по адресу, главным образом, жены, взрослых сыновей и дочерей. Как бы там, однако, ни было, а двор отстраивался и в конце концов обрел бы надлежащий ему вид, лет этак через пяток, но подоспел год тридцатый...
Впрочем, о нем речь впереди. Мне же в самую пору вместе с отцом, братьями и сестрой, а также с Карюхой, Рыжонкой и со всей прочей живностью перебираться на наш собственный двор.
Дедушка хоть и не торопил нас, но был бы, конечно, не против, ежели б это наше переселение случилось побыстрее.
Дедушка, конечно, понимал, что и после разделения у него-то самого забот не убавится. Взрослые дети их лишь добавляют, этих забот. За сыновьями, хоть и обзавелись они бородами и усами да собственным потомством, по-прежнему нужен глаз да глаз. В особенности ненадежен был как раз отделившийся первым Петр Михайлович, которого все мы, его племянники и племянницы, не называли иначе как дядя Петруха. Будучи мужиком в высшей степени общительным, добрым, услужливым, очень веселым, способным (что ценилось его дружками в первую очередь) раздобыть проклятую сивуху хоть из-под земли в любое время суток, он был более чем желанным всюду, где затевалось большое, малое ли гульбище. В общей семье такой дяди-Петрухин «недочет» не приносил особенно ощутимого урона, поскольку не исполненное им какое-то дело исполнялось другими братьями, а чаще всего — отцом, нашим дедушкой. Теперь, когда Петр Михайлович оказался во главе отпочковавшегося самостоятельного семейства, его пристрастие к матушке сивухе и мало утешительная привычка большую часть времени проводить не дома, а в компании беззаботных выпивох, ничего хорошего не сулили ни ему, ни его многодетному семейству. Правда, старшие сыновья Иван да Егор, а также дочери Любовь и Мария были взрослыми, но это лишь усиливало дедушкины тревоги: Петр Михайлович, переложив все дела на сыновей и дочерей, сам может пуститься во все, что называется, тяжкие.