Адольф
Шрифт:
Она хотела выйти и пошатнулась. Я попробовал удержать ее, Она упала без памяти к моим ногам. Я поднял ее, обнял, старался привести в чувство.
– Элеонора!
– воскликнул я.
– Придите в себя, вернитесь ко мне, я люблю вас любовью самой нежной. Я обманул вас для того, чтобы вы могли сделать более свободный выбор.
Легковерие сердца, ты необ'яснимо! Эти простые слова, опровергнутые столькими предыдущими, вернули Элеоноре жизнь и доверие. Она несколько раз заставила меня повторить их. Казалось, она жадно вдыхала воздух. Она поверила мне, она опьянялась своей любовью, которую принимала за взаимную. Она подтвердила свой ответ графу П., и я стал более связанным, чем когда-либо.
Спустя три месяца в положении Элеоноры произошла новая возможность перемены. Одна из тех обычных превратностей, которые постоянно происходят в республиках, раздираемых партиями, призвала ее отца в Польшу
– Я уже не в том возрасте, - сказала она, - когда душа доступна для новых впечатлений. Мой отец для меня - незнакомец. Если я останусь здесь, другие поспешно окружат его, и он будет этим доволен точно так же. У моих детей будет состояние господина П. Я знаю, что заслужу всеобщее порицание, меня будут находить неблагодарной дочерью и бесчувственной матерью, но я слишком страдала, я уже не настолько молода, чтобы мнение общества имело надо мной, большую власть. Если в моем решении есть жестокость, то, Адольф, это ваша вина. Если бы я могла рассчитывать на вас, я согласилась бы, быть может, на от'езд, горечь которого уменьшилась бы от перспективы сладостного и длительного союза, но вам ведь только и надо знать, что я нахожусь вдали от вас, довольная и спокойная, в семье и в богатстве. Затем вы писали бы мне благоразумные письма, предвижу какие: они растерзали бы мое сердце. Я не хочу подвергать себя этому. Для меня не будет утешением сказать себе, что жертвой всей моей жизни я внушила вам чувство, которого заслуживаю, но во всяком случае вы приняли эту жертву. Я уже достаточно страдаю от сухости вашего обращения и натянутости наших отношений. Я переношу страдания, причиняемые мне вами, я не хочу добровольно итти на новые.
В голосе и в тоне Элеоноры было что-то горькое и резкое, что говорило скорее о твердой решимости, чем о глубоком или трогательном волнении. С некоторых пор она раздражалась заранее, когда просила меня о чем-нибудь, словно я уже отказал ей. Она распоряжалась моими поступками, но знала, что мое суждение противоречит им. Она желала бы проникнуть в сокровенное святилище моей мысли, чтобы разбить в нем то глухое противодействие, которое поднимало ее против меня. Я говорил ей о моем положении, о воле моего отца, о моем собственном желании, я просил, я сердился. Элеонора была непоколебима. Я хотел пробудить ее великодушие, словно любовь не была наиболее эгоистическим из всех чувств, а следовательно, когда она оскорблена, наименее великодушным. С усилием, довольно странным, я попробовал смягчить ее, указывая на несчастье, которое я испытывал, оставаясь около нее. Я достиг лишь того, что привел ее в отчаяние. Я обещал ей приехать навестить ее в Польшу, но в моих обещаниях, лишенных искренности и увлечения, она увидела только нетерпеливое желание покинуть ее.
Первый год нашего пребывания в Канаде прошел без всякого изменения в нашем положении. Когда Элеонора видела меня мрачным или подавленным, она сначала огорчалась, потом оскорблялась и своими упреками вырывала у меня признание в усталости, которое я хотел скрыть. Со своей стороны, когда Элеонора казалась довольной, я приходил в раздражение, видя, что она наслаждалась положением, которое ей доставалось ценой моего счастья, и я смущал ее короткую радость намеками, открывавшими ей мое внутреннее состояние. Итак, мы нападали друг на друга уклончивыми фразами для того, чтобы потом перейти к общим возражениям, к неопределенным оправданиям и потом вернуться к молчанию. Мы оба слишком хорошо знали, что скажем друг другу, и молчали, чтобы не услышать этого. Иногда один из нас был готов на уступку, но мы пропускали благоприятный момент для сближения. Наши недоверчивые и оскорбленные сердца более не встречались.
Я часто спрашивал себя, зачем я остаюсь в столь тягостном положении? И отвечал себе, что, если оставлю Элеонору, она последует за мной, и этим я вызову ее на новую жертву. Наконец, я сказал себе, что нужно в последний раз пойти ей навстречу и что она
– Вы заставили меня, - сказала она, - нарушить мой священный долг. Теперь дело идет только о моем состоянии. Я еще легче пожертвую им для вас. Конечно, я не поеду одна в страну, где могу встретить только врагов.
– Я не хотел, - отвечал я, - чтобы вы пренебрегали каким-либо долгом. Признаюсь, я желал бы, чтобы вы удостоили поразмыслить над тем, что мне, со своей стороны, было тягостно невыполнение моих обязанностей, но я не мог добиться от вас этой справедливости. Я сдаюсь, Элеонора, ваши интересы важнее всяких других соображений. Мы уедем вместе, когда вы захотите.
Мы действительно отправились в путь. Разнообразие путешествия, новые впечатления, усилия, которые мы делали сами над собой, порой снова создавали между нами некоторую близость. Долгая привычка друг к другу, различные обстоятельства, пережитые вместе, присоединяли к каждому слову и почти к каждому движению воспоминания, которые внезапно переносили нас в прошлое и наполняли нас невольной нежностью, подобно молниям, прорезающим ночь, но не рассеивающим ее; мы жили как бы некоторой памятью сердца, достаточно сильной для того, чтобы мысль о разлуке причиняла нам боль, слишком слабой для того, чтобы мы нашли счастье в союзе. Я отдавался ощущениям, чтобы отдыхать от обычной принудительности. Я желал бы дать Элеоноре доказательство нежности, которое обрадовало бы ее. Иногда я вновь говорил с него на языке любви, но эти ощущения и этот язык походили на бледные, выцветшие листья, которые чахло растут на ветвях вырванного дерева.
Глава седьмая
Как только Элеонора приехала, она получила право пользоваться имуществом, право на которое у нее оспаривали, но при условии не распоряжаться им до исхода процесса. Она поселилась в одном из владений своего отца. Мой отец, никогда не затрагивавший в своих письмах ко мне прямо ни одного вопроса, довольствовался тем, что делал намеки, направленные против моего путешествия.
"Вы извещали меня, - говорил он, - что не уедете. Вы пространно развивали передо мной все причины против от'езда, поэтому я был уверен, что вы уедете. Я могу только сожалеть, что при вашем понимании независимости вы всегда делаете то, чего не хотите. Впрочем, я не осуждаю положения, известного мне лишь отчасти. До сих пор вы мне казались защитником Элеоноры, и с этой точки зрения в ваших поступках был элемент благородства, который возвышал вас, каков бы ни был предмет вашей привязанности. Но теперь ваши отношения уже не те. Уже не вы, а она является вашей покровительницей. Вы живете у нее, вы - иностранец, которого она вводит в свою семью. Я не восстаю против положения, которое вы избрали, но так как оно может иметь неудобные последствия, то я хотел бы, насколько это от меня зависит, предотвратить их по возможности. Я написал барону Т., нашему посланнику в той стране, где вы находитесь, чтобы рекомендовать вас ему. Я не знаю, захотите ли вы воспользоваться этой рекомендацией, но по крайней мере усмотрите в ней доказательство моей заботы о вас, но никак не покушение на независимость, которую вы всегда так успешно защищали против вашего отца".
Я подавил размышления, вызванные во мне тоном этого письма. Имение, где я жил вместе с Элеонорой, находилось недалеко от Варшавы. Я поехал в этот город к барону Т. Он принял меня ласково, спросил меня о причинах моего пребывания в Польше, расспрашивал о моих планах. Я не знал хорошо, что
– Я буду говорить с вами откровенно. Мне известны мотивы, которые привели вас в эту страну. Ваш отец сообщил мне о них, - скажу вам даже, что я их понимаю: нет человека, который бы раз в жизни не разрывался между желанием покончить с неудобной связью и страхом огорчить женщину, которую о" любил. Неопытность молодости делает то, что мы сильно преувеличиваем трудности подобного положения. Мы хотим верить в правдивость проявлений печали, которые в слабом и пылком поле заменяют собой все потери силы и разума. Сердце страдает здесь, но самолюбие торжествует. И человек, искренне думающий, что приносит себя в жертву причиненному им отчаянию, на самом деле приносит жертву иллюзии собственного тщеславия. Нет ни одной страстной женщины, которыми полон свет, не уверявшей, что если ее покинуть, она умрет, и нет ни одной из них, которая не осталась бы в живых, и не утешалась бы.