Барин-Шабарин 9
Шрифт:
— Не надо, — ее голос дрогнул впервые. — Не сейчас. Я устала. Я… не хочу больше разговоров. Не сегодня.
Она обошла меня, направляясь к двери в спальню. На пороге остановилась, не оборачиваясь.
— Люби детей, Алексей. Хоть их ты не считай пешками… А меня… оставь в покое. На сегодня.
Дверь закрылась за ней с тихим щелчком, который прозвучал громче любого хлопка. Я остался один в полутьме детской. Воздух гудел от невысказанного, от ее ледяного гнева и моей беспомощной сейчас ярости. Тень Анны Шварц, безумной и мокрой, висела в комнате тяжелым призраком. Я
«Люби детей… А меня оставь в покое…»
Слова эти жгли. Я повернулся, чтобы уйти, дать жене тот самый «покой», о котором она просила, но пройти мимо двери в нашу спальню, как мимо крепости с поднятым мостом, я не смог — ноги не слушались.
Гнев на себя, на Анну, на весь этот нелепый, грязный мир, смешался с чем-то иным. С дикой, животной тоской. Тоской по жене. По ее теплу, по запаху кожи, по тому забытью, которое только она могла дать. Месяцы разлуки, холодных ночей в казенных кроватях, постоянное напряжение воли, сжатой в кулак — все это обрушилось на меня волной, сметая осторожность и гордость.
Я не постучал. Просто толкнул дверь. Она не была заперта. Елизавета Дмитриевна стояла у зеркала, спиной ко мне, сняв пеньюар. Тонкая сорочка из кремового батиста очерчивала знакомый, любимый до боли изгиб спины, линию бедер.
Лампада перед иконой в углу бросала дрожащий свет на ее обнаженные плечи, на прядь темных волос, упавшую на шею. Она вздрогнула, услышав шаги, но не обернулась. Плечи ее напряглись.
— Лиза… — мой голос был чужим, хриплым от нахлынувшего желания. Я сделал шаг, потом еще один. — Я не могу… Я не уйду. Не сейчас.
Я подошел вплотную. Услышал ее сдержанное дыхание. Увидел, как под тонкой кожей на шее пульсирует жилка. Пахло лавандой, теплой кожей и слезами. Она не отворачивалась, но и не поворачивалась. Замерла, как лань, почуявшая охотника.
— Я просила оставить меня в покое, — шепотом сказала она, но в ее голосе не было прежней ледяной силы. Была усталость. И дрожь. Та самая дрожь, которую я знал.
— Я не могу, — повторил я, и мои руки, будто помимо воли, легли ей на плечи. Кожа под пальцами была прохладной, шелковистой. Она вздрогнула сильнее, но не отстранилась. — Месяцы, Лиза… Месяцы я не дышал. Только работал, воевал, интриговал… Я умираю без тебя. Даже… даже через всю эту грязь. Особенно через нее.
Мои пальцы скользнули вниз, по ее рукам, ощущая под батистом знакомые косточки запястий, тонкость предплечий. Я прижался губами к ее шее, к тому месту под ухом, которое всегда заставляло ее зажмуриваться. Вдохнул глубже. Лаванда, соль слез, ее — родной, единственный запах. Запах дома, которого я лишил себя.
— Алексей… не надо… — она попыталась вырваться, но движение было слабым, половинчатым. Ее тело помнило. Помнило мое. Столько лет вместе — ложь, измена, обиды не могли стереть мышечной памяти, химии притяжения, заложенной глубже любых слов. — Я не хочу… не сейчас… После того, что ты…
Я перекрыл ее слова поцелуем. Не нежным. Жестким, требовательным, полным отчаяния и голода. Она сопротивлялась
Мы не шагнули к кровати. Мы рухнули на нее. Одежда была помехой, которую мы рвали, сбрасывали с себя в каком-то безумном, яростном танце. Никакой нежности. Только ярость плоти, заглушающая ярость души. Желание стереть дистанцию, боль, предательство — хотя бы на миг — чистым, животным соединением.
Мои руки сжимали ее бедра, поднимая ее навстречу мне. Ее ноги обвили мою спину, пальцы впились в кожу, оставляя следы. Мы двигались в жестоком, отчаянном ритме, не глядя друг другу в глаза, стараясь не думать, только чувствовать.
Чувствовать тепло, тесноту, знакомые изгибы, спазм наслаждения, который вырывался стоном из ее горла — стоном, в котором было больше боли, чем радости.
Это не было любовью. Это было забвением. Взрывом темной звезды, ненадолго освещающей бездну между нами. Когда волна схлынула, оставив нас мокрыми, дрожащими, лежащими рядом в темноте, наступила не тишина примирения, а тяжелое, стыдливое молчание.
Я чувствовал, как бьется ее сердце под моей ладонью, прижатой к ее груди. Так же часто, как мое. Но между нами лежало все невысказанное, вся горечь вечера. Страсть не сожгла мосты. Она лишь на миг заставила забыть о пропасти. Я обнял ее, прижал к себе. Она не отстранилась, но и не прижалась. Просто лежала, дыша. Глаза ее в темноте были широко открыты, смотрели в потолок.
— Лиза… — начал я, но слова застряли. Что я мог сказать? Извиниться за Анну? Обещать, что такого больше не будет? Это было бы ложью. Мы оба знали, что моя жизнь — это риск, расчет и постоянная игра с огнем. И люди рядом со мной могут обжечься. Даже она.
— Молчи, — прошептала жена. Ее голос был хриплым, опустошенным. — Просто… молчи. И держи меня. Пока не рассвело.
Я притянул Лизу ближе, вжавшись лицом в ее волосы. Держал. Крепко. Как утопающий держится за обломок. Знал, что утром стена между нами вырастет снова. Что разговоры, наподобие сегодняшнего, еще впереди.
Что враги не дремлют, а Иволгин, возможно, гибнет в океане. Но в эту темную минуту, в тепле ее тела, пахнущего лавандой и мной, было единственное спасение. Краткое, горькое, необходимое, как глоток воды в пустыне. Мы так и заснули — вцепившись друг в друга, не простив, не забыв, но на миг прекратив войну.
Глава 2
Вечный, назойливый питерский дождь, наконец, перестал молотить в окна, но легче от этого не стало. Я только что вернулся из Особого Комитета — с еще одной битвы за новые дороги, за фабрики, за будущее России, которому столь многие сопротивлялись.
Ей богу, на войне легче, чем в кабинетах. Все эти лощеные чинуши, хитрованы купчины — от них устаешь сильнее, чем в штыковой атаке. После часа— другого переливания из пустого в порожнее, у меня начинала болеть не только голова.