Бэббит. Эроусмит
Шрифт:
Он шел по Сидер-стрит в грохоте грузовиков, кичащихся товарами со всего света; пройдя в бронзовые двери Дома Мак-Герка, пошел по коридору с ярко-терракотовыми стенами; на фресках толпились перуанские индейцы, пираты пенили Вест-Индские моря, поезда везли под охраной золото, высилась твердыня Картахены. В том конце коридора, что выходил на Сидер-стрит (один этот коридор — особая частная улица в целый квартал длиною), помещался Андо-Антильский банк (председателем правления — Росс Мак-Герк {142} ), в раззолоченном святилище которого рыжие янки-экспортеры переводили чеки на Кито и счетоводы без передышки лаяли по-испански на грузных
Рожденный среди прерий, никогда надолго не отрывавшийся от вида кукурузных полей, Мартин сразу перенесся в экзотические страны, к необыкновенным приключениям.
На одном из лифтов за бронзовой решеткой значилось: «Экспресс в Институт Мак-Герка». Мартин гордо вошел, чувствуя себя уже членом этого союза праведников. Кабина быстро летела вверх, и перед глазами Мартина только мелькали на полсекунды матовые стеклянные двери с наименованиями рудничных компаний, лесопромышленных компаний, центрально-американских железнодорожных компаний.
Институт Мак-Герка, может быть, единственный среди всех научно-исследовательских институтов мира, помещается в одном здании с деловыми конторами. Он занимает двадцать девятый и тридцатый этажи Дома Мак-Герка, а крыша дома отведена под виварий института и под кафельные дорожки, по которым (над миром стенографисток, и счетоводов, и серьезных джентльменов, жаждущих продать аргентинским богатеям самые лучшие костюмы), разгуливают ученые, восторженно грезя осмосом в Spirogyra.
Позже Мартин заметил, что приемная института была меньше, но еще холодней и учтивей — с белой своей панелью и стульями чиппендейл, — чем приемная клиники Раунсфилда; но в этот день он не замечал комнаты, не слышал резкого стаккато секретарши, сознавая только одно: сейчас он увидит Макса Готлиба, впервые за пять лет.
Жадно раскрыв глаза, он остановился в дверях лаборатории.
У Готлиба были те же смуглые втянутые щеки, что и раньше, тот же орлиный твердый нос, горячие глаза глядели так же взыскательно, но волосы его поседели, складки у рта углубились, и Мартин едва не расплакался, увидев, с каким трудом он поднялся. Старик долго глядел на Мартина с высоты своего роста; положив руку ему на плечо, но сказал только:
— Ага! Это хорошо… Ваша лаборатория — дальше по коридору, третья дверь… Но я возражаю против одного пункта в хорошей статье, которую вы мне прислали. Вы говорите: «Равномерность исчезновения стрептолизина позволяет думать, что можно найти математическую формулу…»
— Но в самом деле можно, сэр!
— Тогда почему же вы ее не вывели?
— Да, право… не знаю. Оказался плохим математиком.
— Так не надо было печатать, пока не совладали с математикой!
— Я… Скажите, доктор Готлиб, вы в самом деле думаете, что у меня достаточно знаний для работы здесь, у вас? Я страшно хочу добиться успеха.
— Успеха? Я где-то слышал это слово. Оно английское? Ах, да, маленькие школьники употребляли его в Уиннемакском университете. Оно означает — сдать экзамены. Но здесь не надо сдавать никаких экзаменов… Мартин, скажем начистоту. Вы кое-что смыслите в лабораторной технике; вы наслышаны о разных бациллах; химик вы неважный, а математик… пфуй!.. совсем скверный! Но вы любознательны и у вас есть упорство. Вы не принимаете готовых правил. Поэтому я думаю, что из вас выйдет или очень хороший ученый, или очень плохой. Если достаточно плохой, вы станете популярны среди богатых дам, которые правят городом Нью-Йорком, и сможете читать лекции для заработка, или даже, если сумеете войти в
Полчаса спустя они люто спорили: Мартин утверждал, что весь мир должен прекратить войны, и торговлю, и писанье романов, и дружно пойти в лаборатории наблюдать новые явления, а Готлиб возражал, что в науке и так слишком много развелось верхоглядов, что необходимо только одно — математический анализ (и часто опровержение) ранее наблюденных явлений.
Это звучало воинственно, и все время у Мартина было блаженное чувство, что наконец-то он дома.
Лаборатория, где они разговаривали (Готлиб шагал из угла в угол, скрутив руки в причудливый узел за узкой спиной; Мартин то присаживался на высокие табуреты, то соскакивал с них), ничем не была замечательна — раковина, стол, занумерованные пробирки в стойке, микроскоп, несколько тетрадей и таблица pH; в глубине комнаты, на простом кухонном столе — ряд причудливых колб, соединенных стеклянными и резиновыми трубками, — и все-таки время от времени посреди какой-нибудь тирады Мартин обводил эту комнату почтительным взором.
Готлиб прервал спор:
— Какую работу вы думаете здесь начать?
— Да я, сэр, хотел бы вам помогать… если смогу. Вы, должно быть, разрабатываете разные вопросы, связанные с синтезом антител?
— Да, мне кажется, я смогу подвести иммун-реакции под закон действия масс. Но вы не должны мне помогать. Вы должны вести собственную работу. Чем вы хотите заняться? Это вам не клиника, где друг за дружкой с утра до вечера идут пациенты.
— Я хочу найти гемолизин, в отношении которого имеется антитело. Для стрептолизина не имеется. Я хотел бы поработать со стафилолизином. Вы не возражаете?
— Мне безразлично, что вы делаете, лишь бы вы не воровали из ледника мои стафилококковые культуры и лишь бы у вас все время был таинственный вид, чтобы доктор Табз, наш директор, думал, что вы заняты чем-то очень важным. So! Имею внести только одно предложение: когда вы увязнете в какой-нибудь проблеме, так у меня стоит в кабинете прекрасное собрание детективных романов. Но нет. Я должен быть серьезным хоть на этот раз, когда вы только приехали, — да?
Может быть, я чудак, Мартин. Многие меня ненавидят. Подкапываются под меня… о, вы думаете, это мое воображение, но увидите сами! Я делаю ошибки. Но одно я всегда сохраняю в чистоте: религию ученого.
Быть ученым — это не просто особый вид работы, не так, что человек просто может выбирать: быть ли ему ученым или стать путешественником, коммивояжером, врачом, королем, фермером. Это сплетение очень смутных эмоций, как мистицизм или потребность писать стихи; оно делает свою жертву резко отличной от нормального порядочного человека. Нормальный человек мало беспокоится о том, что он делает, лишь бы работа позволяла есть, спать и любить. Ученый же глубоко религиозен — так религиозен, что не желает принимать полуистину, потому что она оскорбительна для его веры.
Он хочет, чтобы все было подчинено неумолимым законам. Он в равной мере против капиталистов, которые думают, что их глупое загребание денег — всеобщий принцип, и против либералов, которые думают, что человек — не из тех животных, которые борются. Он смотрит на американского бизнесмена и европейского аристократа — и одинаково презирает их трескотню. Презирает! Всех до одного. Он ненавидит проповедников, рассказывающих басни, но не слишком расположен и к антропологам или историкам, которые могут только строить догадки и все-таки смеют называть себя учеными! О да, он человек, которого, конечно, должны ненавидеть все хорошие, добрые люди!