Беглецы
Шрифт:
И ум его тоже все время лез наверх, будто спешил показать себя – вот я каков! – и вел Ивана в незнакомые, страшные просторы разумения всего, что прежде окружало, но было мрачным непонятностью своей, а теперь явилось освещенным, ясным, близким. От Беньёвского Иван узнал впервые, что не Солнце ходит по небу над землей, а вращается Земля, давая смену дню и ночи, зиме и лету. Узнал и поразился. Потом поведали Ивану о всеобщем тяготении и о том, что сила тяжести, которую ощущают все на Земле, это все та же сила, что удерживает Луну при ее постоянном движении по небу, а Землю – в ее вращении вокруг светила. Узнал потом Иван о странных в своей невидимости малых размером существах монадах, из которых все прочие тела слагаются. Узнал, что тепло –
Рассказывал он Ивану и о древней истории народов, живших на земле когда-то – о Вавилоне, Греции и Риме, о народах гордых и великих, но умаленных со временем чужеземными вторжениями. Он читал Ивану тягучие поэмы по-древнегречески и по-латински, и чувствовал юноша, как били эти звуки в какие-то невидимые колокола его души, начинавшие звенеть прекрасной, сладкой песней.
Они сдружились настолько, насколько можно дружбой назвать отношения теплые и сердечные людей, разделенных двадцатью годами в возрасте. Иван, сметливый и чуткий, видел, что Беньёвский хоть и учит его с большой охотой, но все время будто ждет какой-то подходящей минуты, чтобы попросить о чем-то, о чем покамест спрашивать рановато.
Однажды, когда Иван ушел, Хрущов, проспавшись, чеша лохматую голову и зевая, спросил у квартиранта своего:
– Мил человек, в разум себе не заберу – для какой такой надобности проводишь ты с мужиком оные высокоумные экзерциции? Не иначе как на свой счет мечтаешь его в Санкт-Петербугскую академию отправить. Дивно! Уж если нашла на тебя шаль кого-нибудь наукам обучить, так мог бы меня своим учеником избрать. Я бы тебе водки наливал опосля уроков.
Беньёвский неприметно улыбнулся.
– Экзерциции оные, как выразиться изволил, надобны мне по трем причинам. Во-первых, затем, чтобы не дать засохнуть в бездействии рассудку моему, поелику ум мой и знания – суть генеральные мои капиталы. Засим недоросль сей способностями своими вызывает во мне немалую к себе приязнь. К тому ж он не плут, как многие из россиян, чистоплотен, великодушен и горд одновременно. Не многие европейцы могли бы похвалиться совокупностью так многих качеств в едином человеке. Ежели присоединить к ним еще и высокую образованность, манеры, то можно будет получить экземпляр едва ль не идеального человека, который, по твердому убеждению моему, будет населять планету нашу в изобилии через тысячу лет.
– Из сего-то вахлака? – удивился Хрущов.
– Да, из сего. Я знаю, из Ивана выйдет толк, и я займусь оным человеком, ибо, как Создатель лепил из праха земного Адама по Своему подобию и остался работой доволен, так и я из сего материала, из глины сырой, вылеплю то, что доставит моей натуре немалую приятность. Он станет моим духовным сыном. Разве, глядя на удавшихся детей, не радуемся мы, видя в них самих себя?
– Чего ж ты меня своим духовным сыном не избрал? – недовольно спросил Хрущов. – Я тоже глина, да еще какая сырая.
– Прости, Петр Алексеич, – широко улыбнулся Беньёвский, – ты мне не глиной, а чугунной чушкой представляешься. Тебя не лепить, а молотом по тебе стучать надобно, ежели переделать пожелаешь.
– Ладно, может, ты и прав, – не обиделся Хрущов, – ну а третья причина какова? Ты две назвал.
– А о третьей ты меня пока не спрашивай. Не отвечу.
– Ну и черт с тобой, не отвечай, – надулся Хрущов и отвернулся к дощатой стене, по которой ползли два жирных таракана.
После Николина дня,
– Сии знатные успехи, Ваня, закреплять надобно. Иначе коту под хвост пойдет вся наука наша. В Европу тебе ехать надо. В Лейпциг, Берлин, Женеву. В Париже еще высокую науку постигнуть можно.
– В Европу! – провел Иван рукой по волнистым русым волосам. – Нет, так далеко я за наукой ехать не желаю. Что я в вашем Лейпциге один-то буду прохлаждаться? А отец? А Мавра?
– Зачем же один. Мы и их с собой возьмем. Первые твои шаги на чужбине я своим личным присутствием ободрять буду. Я позабочусь о приобретении для вас хорошенького домика под веселой такой бременской черепицей. Отец твой получит место в храме русского купеческого дистрикта, а Мавра каждый день станет ждать твоего прихода у горячо натопленного камина и, когда ты вернешься из университета, накормит индейкой, шпигованной черносливом, и нальет бокал светлого рейнского вина. Да, только там и больше нигде тебя сделают не просто умным, но мудрым, то есть возвеличат над всей натурой и назовут царем Вселенной – человеком! О, я уверен, ты будешь академиком! Станешь более известным, чем пьяница Михайло Ломоносов!
Беньёвский говорил горячо, так что двигался каждый мускул на его живом лице, но Иван улыбался и качал головой, недоверчиво и насмешливо. Потом сказал:
– Нет, господин Беньёвский, непривычны мы к индейкам с черносливами, нам бы чего попроще, чтоб живот не натрудить. Ну какой с меня академик?
– Вот так и все вы, россияне, думаете! – неожиданно озлился Беньёвский. – Отделили себя от Европы всей, завесились бородами да иконами, отгородились ото всех, как от чертей, тыном из храмов и молитесь на кислые щи и кашу! Лишь бы матушка Россия стояла! А сия матушка дерет с вас три шкуры на то, чтоб выблядки людей вельможных на балах отплясывали, да потом еще по голому мясу вас кнутом сечет, сечет и приговаривает: «А люби, люби меня, сыне! Я – матушка твоя, хоть и строгая, да единственная!» А вы и рады стараться – сами ж штаны и спускаете: «Секи, мать, нещадно, сколько мочи есть! Виновны-невиновны – все для нас едино, ибо ты одна правду знаешь!» У-у, рабы жалкие! Все до одного! Презирать вас надо! Не жалеть даже – презирать!
Иван отозвался глухим каким-то, незнакомым голосом:
– Может быть, вы и правду рекли. Да, вроде малого дитя русак – все упасть боится, за материн подол цепляется, помощи ее ждет. Но рабом вы его напрасно именуете, сударь, – сказал и выставил вперед огромный свой кулак с побелевшими суставами. – Оными ласками обидевших нас привечаем – и чужих и наших. Токмо дожидаться сей ласки никому не советуем. Ждем-пождем да и утешим.
– Да ты не сердись, Иван. Не со зла я...
– И я не со зла. Речь вашу на ус намотал. То, что печешься о нашей земле, – спасибо. Скажешь – и за Павла Петровича многие подымутся. Уж идет по острогу тихая молва о неправедном его от престола удалении. Но ведомо всем еще и то, что вы с прочими господами уплыть отсель намерены. Так на сей счет скажу – попутчиков себе не много сыщете. Ненадежное дело – за морем счастье искать.
12. КАВАЛЕРСКИЙ ПРОМЕНАД
Парка у Мавры из хорошо дубленной оленьей кожи, да сверх того выбеленной так, что глазам смотреть больно – самого снега чище и ярче. По вороту, по борту и по низу короткой полы опушена бобровой полосой широкой. На рукавах тоже пущен бобер, но поуже. Чуть повыше меха распестрила Мавра парку цветными подзорами, затейливыми и чудными: птицами, травами, кудрявыми плетешками. Подзоры клала на парку Мавра собственной рукой, все лето вышивая кожу разноцветной ниткой, шелковой и шерстяной, что выменяла у заезжего купца за две чернобурки. Все пальцы себе исколола, плакала от едучего тюленьего жира, что горел в плошке, когда вышивала вечерним сумрачным временем.