Бен-Гур
Шрифт:
— Если Ильдерим — почтенный человек, то Симонид — мудрый, — ответил Малух. — Я слышал, как он сказал… Но послушай! Кто-то едет нам навстречу.
Шум усиливался, пока они не разобрали тарахтение колес, смешанное со стуком лошадиных копыт, а мгновение спустя появился верхом на лошади шейх Ильдерим собственной персоной, сопровождаемый кавалькадой, в составе которой была и колесница, запряженная четырьмя рыжими арабами. Подбородок шейха, утонувший в длинной белой бороде, был опущен на грудь. Друзья прервали его путь, но, увидев их, он поднял голову и сказал радушно:
— Мир вам!.. О, мой друг Малух! Добро пожаловать! И скорее скажи, что ты не уезжаешь, а только прибыл с вестями от доброго Симонида — да продлит Бог его отцов дни жизни этого человека! Ну же,
Они последовали до входа в шатер, где, когда гости спешились, хозяин уже встречал их, держа в руках поднос с тремя чашами густого напитка, только что налитого из закопченной кожаной бутылки, которая висела на центральном столбе.
6
Лебен — напиток типа кефира. (прим. перев.)
— Пейте, — сказал шейх, — пейте, ибо это — сама доблесть кочевников.
Каждый взял по чаше и выпил, оставив только пену на дне.
— А теперь входите во имя Бога.
Войдя в шатер, Малух отвел шейха в сторону и тихо переговорил с ним, после чего подошел к Бен-Гуру и извинился.
— Я рассказал шейху о тебе, и он намерен дать лошадей на испытание завтра утром. Он твой друг. Я сделал все, что мог, остальное — за тобой; мне же позволь вернуться в Антиохию. У меня там назначена встреча нынче вечером. Мне непременно нужно быть там. Вернусь завтра, готовый, если за ночь не случится ничего непредвиденного, оставаться с тобой до конца игр.
Обменявшись добрыми пожеланиями, Малух отправился в обратный путь.
ГЛАВА XI
Мудрый раб и его дочь
Когда нижний рог молодой луны касается остроконечных пиков горы Сульфия и две трети населения Антиохии выходит на крыши своих домов, наслаждаясь ночным бризом, если он есть, или обмахивается веерами, когда ветер утихает, Симонид сидит в кресле, ставшем частью его самого, и смотрит с террасы на реку и свои покачивающиеся у пристани суда. Стена за его спиной бросает тень до противоположного берега. Над ним — неиссякаемая сутолока моста. Эсфирь держит поднос с его скудным ужином: несколько лепешек, тонких, как облатки, немного меда и кувшин молока.
— Малух запаздывает, — говорит он, обнаруживая ход своих мыслей.
— Ты уверен, что он придет? — спрашивает Эсфирь.
— Если только ему не пришлось отправиться в море или пустыню.
В голосе Симонида звучала спокойная уверенность.
— Он может написать.
— Нет, Эсфирь. Он отправил бы письмо сразу, как только понял, что не сможет вернуться; поскольку письма не было, я знаю, что он может прийти сам и придет.
— Надеюсь, ты прав, — тихо ответила девушка.
Что-то в тоне сказанного привлекло его внимание; это могла быть интонация, могло быть желание. Крошечная птичка не может взлететь с ветви дерева-гиганта, не заставив вздрогнуть каждую его клетку; так всякий ум бывает временами чувствителен к самым незначительным словам.
— Ты надеешься, что он придет, Эсфирь?
— Да, — ответила она, поднимая глаза.
— Почему? Ты можешь сказать? — настаивал он.
— Потому что… — она колебалась, — потому что молодой человек… — она не стала продолжать.
— Наш господин. Ты это хотела сказать?
— Да.
— И ты по-прежнему думаешь, что мне не следовало отпускать его, не сказав, что он может прийти, если захочет, и владеть нами — и всем, что у нас есть — всем, Эсфирь: товарами, шекелями, судами, рабами и огромным кредитом, который для меня — тканная золотом и серебром мантия величайшего из ангелов — Успеха.
Она ничего не ответила.
— Это тебя совершенно не трогает? Нет? — сказал он с едва заметной горечью. — Ну-ну, я уже знаю, Эсфирь, что самая страшная действительность не бывает невыносимой, когда приходит из-за туч,
Он привлек ее к себе и поцеловал — один раз от себя и второй — от ее матери.
— Не говори так, — сказала она, когда отец разжал объятия. — Давай думать о нем лучше; он знает, что такое скорбь, и отпустит нас на свободу.
— У тебя тонкие чувства, Эсфирь, и ты знаешь, что я полагаюсь на них в трудных случаях, когда надо составить хорошее или дурное мнение о человеке, стоящем перед тобой, как стоял он нынче утром. Но… но, — голос его отвердел, — эти члены, которые более не служат мне, это изуродованное тело, утратившее человеческий облик — не все, что я приношу ему с собой. О нет! Я приношу ему душу, одержавшую верх над пытками и римским презрением, которое страшнее пыток, я приношу ему ум, способный видеть золото на расстоянии большем, чем проходили корабли Соломона, и могущий доставить это золото в свои руки — в эти ладони, Эсфирь, в пальцы, которые умеют схватить и удержать, даже если у золота вырастут крылья, другими словами — ум, способный строить хорошие планы, — он остановился и рассмеялся. — Что там, Эсфирь, прежде, чем эта луна, приход которой празднуют сейчас во дворах Храма на Святой Горе, перейдет в следующую фазу, я могу охватить весь мир, поразив самого Цезаря, ибо знай, дитя, что я обладаю способностью, которая ценнее любого из пяти чувств, дороже совершенного тела, важнее, чем отвага и воля, полезнее, чем опыт — лучшее, что приносит обычно долгая жизнь — способность, наиболее приближающая человека к Богу, но которую, — он остановился и снова засмеялся, не горько, а по-настоящему весело, — но которую даже великие не умеют достаточно ценить, толпа же полагает несуществующей — способность подвигать людей служить моим целям и служить верно, благодаря чему я умножаю себя в сотни и тысячи раз. Так мои капитаны бороздят моря и честно привозят мне прибыль; так Малух следует за юношей, нашим хозяином, и непременно… — тут раздался звук шагов. — Ну, Эсфирь, не говорил ли я? Вот он, он несет добрые вести. Ради тебя, моя едва распускающаяся лилия, молю Господа Бога, не забывающего заблудших овец Израиля, чтобы вести были добрыми и успокоительными. Сейчас мы узнаем, отпустит ли он тебя с твоей красотой и меня с моими способностями.
Малух подошел к креслу.
— Мир тебе, добрый господин, — сказал он с глубоким почтением, — и тебе, Эсфирь, совершеннейшая из дочерей.
Он стоял смиренно; манеры и приветствие делали трудным вопрос о его отношениях с Симонидом и Эсфирью: одни принадлежали слуге, другое — близкому другу. Симонид же, что было его обыкновением в делах, ответив на приветствие, перешел сразу к главному.
— Что молодой человек, Малух?
Все события дня были изложены спокойно и в самых простых словах, которые не перебивались до конца не только звуком, но даже движением сидящего в кресле слушателя; если бы не широко раскрытые горящие глаза и, изредка, долгий вздох, его можно было бы счесть изваянием.
— Благодарю тебя, Малух, — сердечно сказал он, когда рассказ был завершен. — Ты хорошо справился с задачей — никто не смог бы сделать это лучше. Но что ты скажешь о национальности молодого человека?
— Он израилит, добрый господин, и из колена Иудина.
— Ты уверен?
— Вполне.
— Кажется, он немного рассказал тебе о своей жизни.
— Он успел научиться быть осторожным. Я мог бы даже назвать его недоверчивым. Он отвергал все мои попытки вызвать на откровенность, пока мы не покинули Кастальский ключ, направляясь к селению Дафны.