Близнецы
Шрифт:
Собственно, это и стало причиной нашей встречи. Я был падок на такие пары. Разлученный с братом к тому моменту почти двадцать лет, я с пытливостью энтомолога вглядывался в подобных “близнецов поневоле”, вынося их на свет боевых историй – покрутиться, сдунуть-стряхнуть пыльцу, обжигая лампой усы и лапки, я расписывал их привычки, пока смерть-булавка не приходила и на выбор – слепой обычно – не сводила их к единице.
В жарком воздухе Боготы – в этой повести мало снега, нет метели, мороза, вьюги, лишь пустыни, моря, барханы, бесконечные, как дорога, как эпитеты эпитафий, – я отчетливо слышал свист занесенной иглы
Неделю назад был убит кандидат Галан, что не так волновало сейчас
Кощея, как приглушенная общим трауром смерть Вольдемара Франклина -
Пабло застрелил его в тот же день, ближе к вечеру.
Полицейский Франклин еще недавно ездил гоголем на “Чероки”, и его смурные ребята всюду хвастались задержанием эскобаровой семьи.
Ожидая стряпчих и протоколов, Мария-Виктория Эскобар попросила прислать молока для дочки, Франклин радостно отказал. Он не дал девочке молока, вот за это и поплатился. Теперь его кровь должна была смыть гектары леса, полей и склонов, сотни жизни простых сикайрос, пронестись селевым потоком, перемешанным с кокаином, – вот оно, слово, и прозвучало, вот оно, слово основ! – и после в белой блузе на красном фоне должен был появиться Пабло, словно клоун в чужом манеже, озирающийся нелепо в ярком свете армейских фар, – и великий фокусник Хью Мартинес запихнет его в свой цилиндр.
Первый раз я попробовал кокс в Кашмире, где мира не было, был кошмар. Я говорил, что любил войну за обилие звука, за лай и вой на ее фронтах, за фанты красных ее полотнищ, за фунт сушеных ее галет, который мы окунали в лужу “Белой лошади” на полу, и я, навылет, глядел в окно, за которым помехами бился ливень, загораживая кино.
Вот что делал со мной кокос, с непривычки втянутый в оба горла, при виде юной такой козы в смешном каракуле завитушек.
Это девушка из ЭйПи. Она поживет две недели с вами, потому что дороги наружу нет, а вы б хоть немного прибрались, парни.
Мы тогда занимали последний дом, на котором крыша осталось целой.
Под эту крышу с трудом легли упаковки “Кодака” – по углам, между банок вымороченной фасоли, сразу прозванной мною “Джеком” – в честь
Джека Лондона, – столб аптечек, канистры с топливом, один норвежец, который спал, и сумка ушедшего в джунгли немца – первой жертвы
“Sueddeutsche Welt”. И безъязыкая тень меня в пытке примерки чужой легенды. Дождь стоял на моем пути, а в тот момент – за ее плечами, и между этих упрямых вод воздуха было на полноздри.
Говорили древние мудрецы, учителя моего народа, что всякая жизнь и ее любовь зарождаются от воды. От слезы, преломляющей первый взгляд, до слюны, стекающей на подушку. От соленых брызг голубой волны, разбивающей пристань, до растаявшей мутной водицы льда, убегающей под колено. В котле, где варится жирный суп, с темного прошлого шматом мяса, в бокале с красной пометой губ, в лохани, в бане, в реке, в тумане, посреди непрекращающегося дождя.
Я не мял языком ее несложное, на три слога, пичужье имя и не помнил мелких ее привычек. А война, бурлившая где-то рядом, превращала
Gardian, желтая от погоды, и Times, пожелтевшая от огня, держали кадром передовицы о расстреле восставших у Читагонга, а Daily Mirror
– была жива – считала танки и самолеты у перешедших в Азад Кашмир индийских полчищ. Недосчиталась.
Эта быстрая, точным ударом в пах, позже ставшая зваться третьей, как будто кончились первых две, индо-пакистанская война – была мне забавна хотя бы тем, что посередь всего родился ребенок, полудохленький Бангладеш. Мне тогда и долго еще казалось, что у этих, в сущности скучных, войн, должен быть результат, иначе что я делаю здесь, в ночи, в колючем и мокром насквозь Кашмире, в кашемировой складке лесного шва?
– Ты, mamerto, живешь со мной.
И Палома скидывала рубашку, отжимая насухо ткань в ведро, а потом присаживалась на угол гробовой тишины стола и складным ножом нарезала серый кокаиновый колобок.
А еще я нюхал его в Вест-Энде. Славное время пустых ночей, цветных рубашек под цвет коктейлей и теплой плоти под мятым платьем позолоченной суеты. Это было время скорее “до”, только племя было скорее “после”. Война во Вьетнаме уже прошла, а следующей ждите теперь в Ливане. Вот она, горькая речь востока, зираа и заатр его приправ, а здесь, в пластмассовом Вавилоне, нет тоскливее и глупей, чем брести потерянной половиной сам себе близнецом витрин.
Ладно, не обижайтесь. Это я все говорю к тому, что, когда Мартинес, играя усом, предложил мне книгу про кокаин, с оплатой из черного фонда, налом, я уже много о жизни знал: например, что в Колумбии нету черных, неизвестно откуда возникших сумм – только белые денежки, как мука, с легким запахом вещмешка.
Кощей создавал атмосферу гона, ярой травли, шаманской пляски. Это сегодня любая дрянь предваряется высадкой тиражей, десантом перьев и ноутбуков, а я стал первым таким пером: “Blowing life. В объективе – наркобароны”.
В то далекое время – сентябрь – пыль покрывала улицы покрывалом, и на черно-белую пленку – пыль – ложилась светлая рябь зерна. Мертвые люди казались – тленом, подсыхающим перегноем. Живые тоже не больше
– сор, казиношная мишура.
За неимением постоянного игрока, но не шулера, а близнеца к столу я достаточно часто ходил на час в колумбийские казино, если после роскошных игорных хаз, итальянских яхт и чумных малин эту потную страсть богатеющей Боготы можно было назвать игрой. Вас бы туда на порог не пустили, а я, каная за своего, брал заезжего на поруки, когда какой-нибудь старый поц, “консультант по нефтепереработке”, спускал наличные песо к псам и его возили звонить на почту: “Сюзи, мне нужно пятнадцать тысяч, здесь страшно выгодный изумруд!” А ведь хотелось ему сказать: “Сюзи, мне нужно пятнадцать тысяч, здесь очень страшно”. Не говорил.