Цирк Умберто
Шрифт:
И вот после одной особенно удачной премьеры, в антракте, пан Бребурда пригласил Караса к себе в ложу.
— Входите, входите, дорогуша, — отозвался он на стук в дверь, — присядьте-ка вот на этот стульчик и дайте мне вашу лапку. Не каждый день доводится пожимать легкую руку. А она у вас, дорогой Карас, видит бог, легкая, ай какая легкая! Сварганить этакую программу — да это не по зубам даже нашему ловкачу электротехнику Кршижеку. Верьте слову, я зря говорить не стану, небось всякое повидал на своем веку! По совести скажу, не ожидал я, братец, такого фурора. Поначалу-то с опаской глядел. Привык, понимаешь, к телесам этак килограммчиков на сто и более, а тут — вы: куда ж, думаю, такому с борцами рядиться, в самом-то весу кот наплакал. В ту пору, извольте видеть, наводнение приключилось, двадцать человек сложили на Штванице свои буйные головы, так я, ей-ей, казался себе двадцать первым. Я ведь тоже очертя голову затеял всю эту музыку. «Святой Ян Непомук, — сказал я себе тогда, — это худой знак: приезжает новый директор, а каменный мост того…» Ты на меня не обижайся за мою прямоту. Говорю все, как было. Но теперь
Карас улыбнулся.
— Не беспокойтесь, пан Бребурда, у меня нет тайных фондов для дотаций. Мои программы обходятся дороже, чем в других театрах, но большинство номеров я ангажирую сам, не трачусь на агентства. И все благодаря студии. Летом я неплохо подрабатываю, к тому же многие артисты берут с меня дешевле, лишь бы попасть к нам. А главное — полный зал…
— Тьфу, тьфу, не сглазить!
— Надеюсь, вы тоже довольны?
Контракт объединял их интересы. Помимо скромной платы за помещение, Карас отчислял Бребурде десять процентов с каждого сбора, а тот, в свою очередь, — десять процентов Карасу от выручки ресторана.
— Грешно жаловаться, Карасик, дело-то вон как двинулось. Сам видишь, от клиента отбою нет. Ну, я рад, что у тебя ладится, рад. Главное — чтобы ты был доволен. У нас — что у Клары Пахтовой, верно? А теперь я тебе скажу кое-что по секрету, «под розой», как говорит пан главный маршалек — «sub rosa» [171] , только, ради святого Непомука, никому об этом ни звука. Что ты скажешь, ежели мы малость припарадим нашу хибару? Я-то строился в расчете на всякую бедноту, что охоча до потасовок, но нынче к нам одни графья ходят, так уж и вид надо соблюсти подходящий. Сцена у нас добротная, а вот зал не худо бы переделать — потолок желобком, ложи побогаче, креслица новые поставить…
171
По секрету (лат.).
Идея эта пришла в голову Ахиллесу Бребурде, когда он размышлял над тем, как удержать Караса и сделать заведение еще более привлекательным. Наклонившись к Вашеку, он пустился в подробности, увлеченно описывая будущие преобразования.
— И электричество думаете провести? — спросил Карас о том, что интересовало его больше всего.
— А как же! Пусть Кршижек похлопочет! Только гляди — никому ни звука, на манер Непомука! К завтрему все равно не поспеем… Я уж и архитектора приискал — Оман такой, очень даже толковый парень…
В зале гасили свет. Карас откланялся. Даже у него голова закружилась. Работать в современном здания с электрическим освещением!
Взволнованный, скользнул он в свою ложу, наклонился к Елене и торопливо передал ей разговор с компаньоном. Он весь горел воодушевлением и испытывал буквально физическую потребность поделиться с кем-нибудь столь потрясающей новостью. Выложив все одним духом, Вашек радостно сжал Елене руку. И вдруг почувствовал себя в пустоте. Он всмотрелся в Елену. В полутьме, на фоне освещенной сцены, вырисовывался ее точеный профиль.
Лицо Елены было бесстрастно.
Конец века ознаменовался для Европы призраком конца света. Поэты чувствовали себя усталыми, им казалось, что они «явились слишком поздно в безвременно увядший мир». Одни из них бежали от тусклой действительности в волшебное царство символики; другие прокляли общество, как прокаженную гетеру, и жаждали метнуть факел в кровлю ее пышного, но прогнившего дворца; третьи врачевали неврастению надеждами на появление нового, сильного искусства, способного возродить хиреющую культуру. Этим апостолам болезненного оптимизма варьете казалось одним из возможных вифлеемов, где народится провозвестник нового царства прекрасного. Они взирали на изнуренный рафинированностью мир, и мнилось им, что спасенье — в самом древнем, самом непосредственном и здоровом искусстве силачей и фигляров, в возрождении гладиаторских игр. Их предшественники романтики упивались поэзией нищего странствующего цирка, принимая близко к сердцу трагизм положения бродячих комедиантов; модернисты же девяностых годов искали античного совершенства в помпезных ревю большого театра-варьете. Эта сецессия [172] являла собой полную противоположность сецессии древнего Рима: там поднялись плебеи, защищаясь от патрициев, здесь высшие культурные слои расходятся с буржуазией, стремясь преобразовать мир в соответствии со своими вкусами. Варьете захватывает их. Они открывают в нем стародавнюю стихию, пусть облеченную в искусственную форму, скованную стилем и проявляющуюся в утонченно салонной обстановке. Тут уж не пахнет конюшней, и посетителя ожидает не жесткая скамья у манежа, а фешенебельный театр с богато убранными ложами, куда приходят в вечерних туалетах, чтобы изысканно поужинать. Ослепленные роскошью эстеты конца столетия словно забывают о существовании огромной извечной разницы между искусством телесным и духовным. Неточного слова «артист», которым с гордостью величают себя все эти силачи, канатоходцы, фокусники и акробаты, оказывается достаточно, чтобы вселить в восторженных поэтов и эссеистов надежду на более глубокие ощущения, нежели простой интерес к пестрому зрелищу. Впрочем, они не удовлетворяются одной лишь мускульной силой гладиаторов и ловкостью эфебов; они взывают и к их женскому антиподу, дабы наэлектризовать атмосферу эротикой. И вот программы варьете, наряду с женщинами — тяжеловесами
172
От латинского «secessio» — раскол, уход; здесь расхождение двух поколений художников.
Раньше со всем этим Карасам сталкиваться не приходилось. В цирке, институте сугубо семейном, измена и любовные интриги считались величайшим скандалом — совсем как в любом провинциальном городке. Напряженный труд с утра до вечера наполнял повседневную жизнь мужчин и женщин, оберегая их от слишком пылких вожделений. Молодые люди сближались, влекомые простой и естественной симпатией, и оставались вместе на всю жизнь. Постоянная угроза увечья или смерти делала их в высшей степени суеверными, а многих и примитивно-религиозными; и то и другое усиливало иммунитет к разнузданной эротике.
Вступив на новое поприще, Вацлав понял, что придется отказаться от предубеждения, с каким он относился к фривольности. Варьете без этих начал существовать не могло. Оно пользовалось успехом лишь в том случае, если режиссура обеспечивала разнообразие женских типов в программе. Вашек подчинился неизбежному требованию скрепя сердце, пожалуй даже с отвращением. Он не был убежденным противником женской красоты, умел использовать ее в программе, но считал, что подавать ее следует более сдержанно, скромно, целомудренно. Вскоре, однако, ему стало ясно, что с подобными установками далеко не уйдешь, что придется уступить вкусам публики и ее влиятельных глашатаев. Тем более что после удачной перестройки он располагал роскошным театром — первым по-настоящему светским центром быстро разраставшейся Праги — и был вынужден учитывать запросы высшего общества, желавшего видеть то, о чем, как о величайшей сенсации, трезвонили все столицы мира.
Вацлав Карас приспособился к моде. Агенты любезно и охотно поставляли ему любую из прославленных красавиц, творческие возможности которых нередко сводились к нулю и служили лишь предлогом для показа публике. Но даже имея дело с подобными актрисами, Карас заботился о безупречной гармонии их номеров. Пять сестер Беррисон, исполнительницы парижского канкана, а затем лишь одна из них, мисс Лона, распевавшая в откровенном неглиже свое: «Linger longer, Lucy… how I love the linger, Lucy…»; [173] величественная Сюзанна Дювернуа, обнажавшая свое великолепное тело на фоне сочных макартовских декораций; Божена Бродская, поющая почти пристойные куплеты, обворожительная натурщица Ленбаха мисс Сагарет; пухлая испанка La belle [174] Отеро, неистовая Эжени Фужер; дикая Тортаяда; исполнительница танца живота Фатьма; белокурая любовница короля Клео де Мерод с нарочито скромной прической и улыбкой — все они на протяжении многих лет получали у него не только астрономические гонорары, исчислявшиеся сотнями золотых в день, но и декорации и костюмы, создававшиеся специально для них лучшими художниками. Они знали, что попадают в театр, задававший тон, и многие в душе побаивались знаменитого директора, о котором в гардеробных Западной Европы рассказывали чудеса. Зато в какой они приходили восторг, когда их встречал исключительно внимательный и вежливый, хотя и холодновато-сдержанный антрепренер, который ничего, кроме дела, знать не хотел. Никто не догадывался, что и он, в свою очередь, побаивался их — как бы они не вовлекли его в какую-нибудь сумасбродную затею, не запятнали его доброе имя. Только много лет спустя Карас признался себе в том, что эти блистательные жрицы танца, жизни и любви создали в его театре особую, дразнящую атмосферу, что в лучах рефлекторов, под сладострастный аккомпанемент музыки они и на расстоянии доставляли удовольствие и воодушевляли мужскую половину публики. Лишь когда он преодолел кризис и достиг более зрелого возраста, его отношение к ним и к их многочисленным преемницам стало более снисходительным и благоразумным.
173
Не спеши, помедли, Люси… не люблю я спешки, Люси… (англ.).
174
Красавица (франц.).
Гораздо болезненнее реагировала на эту сторону их повседневной жизни Елена. На женщин, натягивавших трико с единственной целью выставить напоказ свое тело, она смотрела как на распутниц. В цирке тоже некоторые номера женщины исполняли в трико, но надевали они его отнюдь не затем, чтобы соблазнять и разжигать мужчин. В трико гимнастки и акробатки работали отчасти по традиции, отчасти потому, что это была наиболее удобная одежда. На такую женщину окружающие смотрели как на красивую статую. Здесь же все строилось на преднамеренной, подчеркнутой чувственности.