День накануне
Шрифт:
Старшая по званию и молясь была начеку. Она знала, что из-за разницы мнений относительно того, сколько минут осталось до семи, в любой момент может разгореться вполне серьезный конфликт. Она даже предвидела, в каком месте он может вспыхнуть: там, где с недавних пор и непонятно, кстати, по каким причинам в отношениях возникла самая большая напряженность — между моей мамой и той, которая сейчас сидела перед зеркалом.
Заложив книгу закладкой, Люцина встала из-за стола и присела на корточки возле радиоприемника. Она окончила курсы радисток и свое дело знала. В водовороте звуков, напоминавшем гул разбивающихся о скалы волн, в шорохах песчаных бурь, свисте шрапнели, среди похожих на пение соловья сигналов поймала станцию, передающую точное время. С минуту вслушивалась, затем сказала:
— Кажется, шесть пятьдесят две.
— Слышала, Стасенька? Ты ведь должна быть первой на плацу, за пять минут до начала развода как минимум, — сказала крутившая папильотки и чуть отстранилась от зеркала, чтоб получше видеть мою маму. Старшая по званию подняла голову и медленно повернулась, словно проследила взглядом за полетевшим в мамин огород камешком. Но моя мама не ответила. (Может, в тот раз она и смолчала, но, насколько я знаю свою маму, язык у нее наверняка свербел — огрызаться она любила и умела.) Итак, мама промолчала, только скрестила ноги, но со спинки кровати не убрала. Старшая сказала:
— Люцинка, милочка, погляди, сколько градусов на дворе?
Люцина подошла к окну, постояла
— То ли четырнадцать, то ли тринадцать, плохо видно, но, само собой, выше нуля. Зато я точно могу сказать, какая температура теперь там, где мы были три года назад: минус четырнадцать. Ночь морозная, снег пушистый… [7]
Моя мама энергично поднялась с койки, оправила одеяло и подушку. Закурила и с сигаретой в зубах продолжала приводить себя в порядок: причесалась, выровняла на пилотке сбившуюся набок кокардку с орлом, надела пилотку на голову и внимательным взглядом окинула себя в зеркале. Подтянув повыше на рукаве повязку дежурного, положила свисток в нагрудный кармашек, застегнула на пуговку и похлопала ладонью, проверяя, на месте ли свисток, потом одернула форменную блузу и прикрыла клапаночками погоны, чтобы не видно было знаков различия (как того требовало предписание, кстати, почти уже никем не соблюдавшееся, но моя мама была, что называется, служака, и в этом смысле ее подруге, возившейся с папильотками, не откажешь в правоте). Под конец мама принялась заводить часы. При этом она поглядывала на стол с остатками ужина. Потом сказала:
7
Курсивом даны встречающиеся в тексте русские слова.
— Ну и свинство на столе, девочки, надо будет снести посуду на кухню.
— Я сейчас этим займусь, — сказала старшая по званию, — а ты, Стасенька, занесешь нам письма, если будут?
— Занесу, если охота будет, — пошутила моя мама. Условные обороты были в ходу, ими частенько пользовались для смягчения определенности высказывания, ибо скучная это штука — определенность. Она еще раз глянула на часы: было без трех минут семь. До плаца — рукой подать, не больше пятидесяти шагов. Мама затушила окурок в пепельнице.
— Стасенька меня так любит, что, будь мне письмо, не только его не принесет, но, чего доброго, прямо в канцелярии выкинет в мусорную корзину, — сказала женщина в папильотках.
Моя мама повернулась на каблуках и вышла.
— Или в отхожее место… — не унималась та.
— Зося, перестань, как ты можешь?! — сказала старшая по званию.
Мамина антагонистка закрыла лицо руками и разразилась громким плачем так неожиданно, будто именно в эту минуту последняя капля переполнила чашу ее страданий. Белые бумажки на ее голове, щуплые плечи под защитного цвета рубашкой сотрясались от рыданий. Со стороны это выглядело смешно, но в то же время и очень грустно. Правда, мама этого не увидела и даже не услышала брошенных ей вдогонку Зосиных слов — мама была уже за дверью.
На землю спустилась ранняя ночь. Над лагерем, над деревянными бараками, над кругом пустынного плаца, посреди которого торчал флагшток со спущенным флагом, простиралось темно-синее, усыпанное крохотными тусклыми звездами небо. Казарменные бараки были одинаковые, как близнецы: все с узкой затененной навесом верандой и с крыльцом в три ступеньки, и над каждой дверью светила неверным светом синяя лампочка. Из-за размытой, подернутой пыльной дымкой линии горизонта поднимался яркий серпик шафранового месяца. Моя мама шла быстрым шагом по направлению к плацу. Встав в строй, выполнила сперва команду «Равняйсь», потом «Вольно». В шеренге она была пятой или шестой. Разводящего офицера еще не было. Он как раз выходил из барака, где размещалось командование. Шагал неторопливо, а следом тащился пес Бурек, неизменный участник всех сборов по тревоге, построений и смены караулов — он был всюду, где что-то происходило и где скапливался народ. Когда люди расходились, Бурек возвращался на веранду штабного барака и, свернувшись калачиком, дремал часа два-три до следующего происшествия, которое без него никак не могло обойтись, поскольку совать свой нос во все людские дела, хотя и не поддающиеся его собачьему разумению, было свойственно Бурековой натуре. Кличка у него была польская, и он понимал польский язык, но, кроме этого, ничего больше не связывало его с Польшей, потому что родом он был не из этой страны. Года три назад его привезли в корзинке из Ирана. Сейчас он плелся за дежурным офицером и, когда тот остановился, сел и стал смотреть на выстроившихся в шеренгу людей. Потом еще немножко понаблюдал за ритуалом передачи дежурства, который, впрочем, продлился недолго, и прежде чем стоявшие в строю успели козырнуть и выполнить команду «Кругом», он, Бурек, уже встал и готов был отправиться восвояси — на веранду барака начальства. Моя мама перекинулась словечком со знакомым поручиком, дежурившим сегодня в лазарете, затем, когда все разошлись, вернулась к своему бараку, не спеша обогнула его, присела на крылечке веранды и закурила, пряча огонек в ладонях. Эта продиктованная военным временем предосторожность теперь тоже была излишней. В воздухе не раздавалось рокота немецких и итальянских самолетов, небо было спокойно и безмятежно. Только с земли — из каждого пучка травы и чертополоха, сухих и пожухлых от дневного зноя, из-под запыленных плетей свисающего с веранды винограда — неслось неумолчное стрекотанье цикад. Их были мириады. Откуда-то долетал лай рыщущих в поисках добычи шакалов, голоса их перемещались, стая кружила от лагеря вдалеке. Война тоже была далеко. Корпус Роммеля давно перестал существовать. Пустыня снова стала безлюдной и неопасной. Моей маме предстояло бодрствовать всю ночь, и на то, чтоб подумать о том о сем, времени было хоть отбавляй. Через час-полтора джип привезет с базы почту, а попозже, правда только еще в полночь, произойдет смена караула, выйдут патрульные, и потом все затихнет до самого утра. Без пяти пять лагерь начнет просыпаться, сперва послышится скрип двери, затем кашель старшины, закурившего натощак первую сигарету. Дверь скрипнет еще раз, и на плац проковыляет инвалид капрал Козик с горном под мышкой. Он тоже попыхивает цигаркой, но не кашляет. А как докурит и, швырнув на землю окурок, втопчет его в песок каблуком — это будет означать, что до пяти остается одна минута. Моя мама тогда станет под дверью барака (испытывая по-детски злорадное нетерпение) в ожидании первого звука горна. Как только горн заиграет побудку, следом — с разницей в секунду — мама войдет в казарму и скажет:
— Подъем, подъем — подымайсь!
Эти три слова мама моя произнесет твердо и решительно, хотя знает, что это не самая приятная минута, что со всех сторон послышится недовольное ворчание и даже брань, а Зося или еще кто-нибудь крикнет: да заткнись ты, змея! — и попытается продлить сон хотя бы еще минутки на две. Да, приятного и впрямь мало, но ведь точно так же завтра мою маму разбудит ее сослуживица, которой выпадет очередь дежурить. Может, как раз это будет Зося?
А сейчас впереди долгая ночь, и особенно трудно придется между двенадцатью и часом, потом время побежит, правда, предстоит пережить еще один тяжкий кризис — на рассвете, около четырех утра. Самая паршивая пора, такая сонливость одолевает, что тянет прикорнуть где попало, кажется, стоя бы задремала. Все время нужно быть начеку, но, слава богу, эта минутная слабость длится недолго. Совсем скоро
Где-то вдалеке громыхнул одиночный выстрел. Стреляли, скорей всего, для острастки, чтоб отогнать воров, которые выскакивали из темноты на своих низкорослых, юрких лошадках и, соскользнув с них, бесшумно, как змеи, ползали по песку возле накрытых брезентом складов в поисках чего-нибудь съестного, а еще патронов, которые сгодились бы для их примитивных ружей. Моя мама отстегнула пуговку на кармашке, где лежал свисток, и прислушалась. Кругом была тишина, которую нарушали только монотонный стрекот цикад да редкое взлаивание шакалов, но теперь оно слышалось совсем уж в отдалении и с другой стороны. Похолодало. С неба, от которого всего несколько часов назад несло жаром, как от раскаленной печки, теперь тянуло холодом, точно из распахнутого настежь холодильника. Моя мама раздумывала, не пойти ли надеть безрукавку, но потом решила подождать, пока привезут почту. В самом начале девятого — что-то рано сегодня — она увидела два огонька, маячившие в черноте; колыхаясь в воздухе низко над землей, они росли, надвигались. Как только свет фар, полоснув по воротам, замер, мама встала и не спеша двинулась в сторону штабного барака. Она знала, что проезд через ворота займет какое-то время. Первым делом — проверка пропуска, затем торговля по мелочи с постовым: утвердительные и отрицательные кивки, объяснение на пальцах с использованием одного и того же, весьма скудного, запаса английских слов; на все это уйдет добрых четверть часа. Наконец ворота открываются, сноп яркого света сперва перечеркивает плац, затем опоясывает лагерь, и джип, лихо развернувшись, тормозит возле крыльца. Из-за баранки выскакивает негр в полевой форме британских войск. Бурек на веранде, потянувшись, встает, машет хвостом, после садится и смотрит.
— Добрался без приключений, Джон? — спросила моя мама.
— Все о'кей! — ответил негр, блеснув в улыбке зубами.
Обойдя машину, он протянул руку и стащил с заднего сиденья мешок с почтой. Господи, думала моя мама, сделай так, чтобы там оказалось письмо для Зоей, чтоб я могла отдать его этой язве, наградив попутно красноречивым взглядом, и пускай бы она поняла, что я выше ее насмешек и подозрений. Она заслуживает того, чтоб швырнуть ей это письмо на стол, как когда-то она бросила моей маме открытку из Англии, да так, что та полетела на пол. Господи, хоть бы только было это письмо! Одно из двух, думала мама: письмо есть или его нет, а раз так, шансы на то, что оно есть, очень велики — целых пятьдесят процентов. Это чуточку женское, но вполне логичное рассуждение позволило моей маме на некоторое время обрести равновесие. Она прошла вперед, приоткрыла дверь в дежурку, сняла с гвоздя ключ от канцелярии. Дежурный офицер сидел прильнув ухом к радиоприемнику; он слушал какую-то едва пробивавшуюся далекую станцию и глянул на маму невидящим взглядом. Мама отперла дверь, Джон развязал мешок и высыпал почту на стол; ее было всего ничего — дюжина писем и две посылочки. «Господи, дай Ты ей это письмо!» — опять взмолилась мама.
— О'кей? — спросил негр и потряс мешком над столом, затем очень старательно свернул его, перевязав посередке веревкой. Но не уходил — знал, что ему полагается сигарета. Короткий разговор и сигарета были частью ритуала. Мама вынула из кармана пачку и протянула Джону, продолжая всматриваться в рассыпанные на столе письма. Негр дал маме огонька и прикурил сам. «Господи, только бы было письмо, только бы было!» — повторяла про себя мама. Но письма не было. Джон говорил, глубоко затягиваясь дымом: