Дочь
Шрифт:
Сперва мы видались нечасто, словно прежде, чем перейти к естественным, регулярным отношениям, необходимо было дать некий серьезный обет. (Именно этого я и боялся.)
Кроме того, был тот, другой Макс. Если честно, я игнорировал факт его существования. Для проформы я притворялся, что блюду его интересы — не раз, при помощи разных хитростей, я убеждался в постоянстве Сабины, — и вдобавок позволял себе полагаться на благотворные перемены. Казалось, она не слишком встревожена возникшей дилеммой, из чего я скоро сделал вывод, что другого Макса можно не принимать во внимание.
Она
За кого она меня принимала?
Когда я звонил ей, у меня всегда был готов план действий. Кино, или обед вдвоем, или театр. Некая цель. Нам не удавалось встречаться чаще чем раз в три недели.
Ясно: «другой» Макс служил удобной отговоркой.
Удивительна была чистота, с которой она шла мне навстречу, и это давало мне время собраться с силами, чтобы видеться с ней, а потом — чтобы прийти в себя. Почти двадцать дней ушло только на то, чтобы убедить себя в романтических чувствах и в том, что я действительно хочу ее видеть. Что я смогу это перенести.
Она оказалась для меня слишком открытой, слишком любопытной, почти неуправляемой. О своей работе в музее Анны Франк она говорила так, словно это была некая миссия. Называла музей: Дом. Всякую историю о своем отце, всякий вопрос о моем начинался с рассказа о том, что случилось у нее на службе.
Я изо всех сил старался сдерживать Сабину, обходить ее вопросы, вести легкую беседу. Я не хотел знать о ней столько, сколько она хотела узнать обо мне.
Ведь мы друзья, повторяла она. От непоколебимой серьезности, с которой она это говорила, мне становилось неловко. Ее чрезмерное внимание ко мне и позерство угрожали моей независимости.
И все равно я продолжал ей звонить. Отчего-то я знал, что она принадлежит мне. Под ее серьезностью, озабоченностью проблемами добра и зла, интересом к своему и моему отцу, который я находил навязчивой идеей, лежало бескрайнее море чувств. Она могла, как ребенок, взорваться безумным, заразительным хохотом, ничего не оставлявшим от ее серьезности. Могла смеяться над собой: мне вспоминается море самопородий. Она обожала детские шалости. Она иронизировала в мой адрес, анализировала меня, издевалась надо мной. Если честно, мы были не друзьями, но буйными насмешниками. Я обожал поддразнивать ее, и она с удовольствием позволяла мне это.
Ее серьезность делала меня острым и точным, ее патетика — трезвым и сильным, а смех служил нам обоим защитой от всего этого.
Предательство. Это слово вошло в мою плоть и кровь. Оно грозно выглядывало отовсюду. В нем одном было слишком много слов. А когда их слишком много, в словах можно потонуть, можно раствориться. Я охранял свои тайны, я боялся пораниться и молчал.
Сабина же болтала беспрерывно. Когда она была рядом, я тонул в бурном потоке слов и чувствовал такую опасность, что забывал
В плохие минуты я становился циничен. Чего ни сделаешь, чтобы защититься. Я не мог жить ради сострадания. Поиски исключительных людей вводили меня в состояние дискомфорта. А я искал комфорта. Я лелеял свою гордость. А она нет. Она просто говорила.
— Мой папа герой, ты знаешь? — говорила она. — Он пережил лагерь, спасал людей. Сам он мне не рассказывал, я узнала от мамы. Он об этом говорить не может. Война? И папа сразу замолкает. Я его спрашиваю, а отвечает мама — шепотом об этом рассказывает. Он слишком, слишком много всего пережил.
Мне приходилось сдерживаться. Что на это ответишь? Молчание — золото. От человека, травмированного лагерем, нельзя ожидать участия в спорах. Лучше молчать, чем навлечь на себя подозрение в том, что гордишься своими страданиями.
— Иногда мне кажется невыносимым, что я, скорее всего, никогда не узнаю, смогла бы я стать таким же героем, как он.
Я только плечами пожимал, я был поражен. Страх? Стыд? Гордость? Бог знает. Ничто не казалось мне более чуждым, чем героизм. Как узнать, был ли ее отец действительно героем? Может быть, таким же, как мой? Или как тетя Юдит? Что сделало его героем? И что, я должен теперь вступать в спор из-за какой-то дурацкой чести?
Похороненное прошлое делает жизнь спокойнее, особенно когда мало о нем знаешь. Эта тема заставляла меня цепенеть, делала сонным и вызывала злость. Я понимал, что не представляю, как говорить об этом, если мой папа на самом деле не был героем.
Великая история отца сжигала ее. Я понимал это, но делал вид, что ничего не замечаю.
Как-то вечером мы обедали в итальянском ресторане, что всегда согревало душу, сидели друг против друга, как положено. Но от первого же глотка вина она опьянела. И я понял, что она нашла удобный случай рассказать мне свою историю — здесь и сейчас. Она собиралась выложить все разом мне, до зубов вооруженному моей собственной, вернее, заемной историей. Прошлым моей семьи.
— Жила-была девочка, — начала она. — Ее звали Лиза. Лиза Штерн. — Лиза Штерн пряталась в том же доме, где скрывались отец Сабины и его родители. В доме ван Флиитов, во Фрисландии. — Представь себе, я узнала об этом от мамы.
— Она не… Нет, она не может быть твоей матерью… — перебил я, не подумав: любопытство было сильнее меня.
Она покачала головой.
— Нет, Лиза была просто его подружкой. Его великой любовью, — шепотом добавила она.
Я усмехнулся про себя: простейшая романтика мертвого прошлого. Но почему это так злило меня?
Сабина, казалось, ничего не замечала.
— Отец дружил с Миннэ, сыном ван Флиитов, с самого своего приезда к ним, с сорок второго года. Миннэ был почти ровесником отца, учился в школе и, когда мог, приносил домой свои школьные тетрадки, чтобы и отец мог хоть как-то учиться. Мама говорила, что он был красивый мальчик, но не такой умный, как отец, так что скоро ситуация поменялась на противоположную, и отец начал помогать Миннэ.