Дракула
Шрифт:
— Что с ним случилось? — спросила Наим, приближаясь к экрану.
— Осознание вины, полагаю. Хотя, возможно, ваши, равно как и все иные, предположения смогут найти подтверждение через час или около того. Никому из нас не удалось вытянуть из него ни слова.
— Что? Ни единого слова?
Нейман покачал головой:
— Хотя он разговаривает во сне. Мы установили микрофон в его камере. Если хотите, можете послушать записи.
— Не сейчас. Мне не хотелось бы стеснять себя какой-либо информацией, которая может повлиять на ход беседы.
Она подумала о судебных фотографиях Лизы Четгл,
— Ну, хотя бы попытаться не стеснять.
Нейман подошел к ней, стоящей перед экраном. От него пахло сладким дорогим одеколоном, который, видимо, вызвал красноватое раздражение на коже. Профессор снова заговорил, заговорщицким шепотом, как будто его кабинет — это «окно в мир Салавария» — прослушивался. Вероятно, так оно и было.
— Прежде чем вы уйдете, позвольте показать вам мои апартаменты. Это занятно.
Наим взглянула на его пунцовое лицо и почувствовала, как тошнота подходит к горлу. Она догадывалась, что это будет не просто занятно.
Он слегка оживился при ее появлении, но не более того.
— Гиорси? Здравствуйте. Меня зовут Наим Фоксли. Ух, можно называть вас Гиорси? Вы ведь согласились поговорить со мной?
— Не надо разговаривать со мной как с идиотом. Я знаю, кто вы. С головой у меня все в порядке. Садитесь.
— Спасибо. Я… Видите ли, я не умею притворяться. Я немного взволнована. Я очень взволнована. Мне еще никогда не приходилось…
— Не приходилось что? Коротать время с серийным убийцей? Вы это собирались сказать? Или что-нибудь еще более экспрессивное? С извращенцем? Или еще лучше: с психом. С чокнутым гребаным психом.
— Заключенный два — четыреста тридцать три — двести сорок девять! Это нарушение! Еще одна такая выходка, Салли, и ты у меня будешь сидеть на хлебе и воде целую неделю.
Он взглянул вверх, затем закрыл глаза и улыбнулся:
— Прошу прощения, профессор. Вырвалось.
Их глаза снова встретились. Она с некоторой неловкостью отметила, что ей отнюдь не было это неприятно.
— И прошу прощения у вас, госпожа Фоксли… Хлеб с водой, однако, ради вашего блага. Тюремный произвол никуда не делся, знаете ли. День еще не кончится, а на мне будет рубцов — не сосчитать. Дубинка все так же популярна, даже на исходе столетия. Можно было бы ожидать, что они изобретут что-нибудь более современное. Поближе к «Звездным войнам». — Он указал рукой на стул напротив. — Я мог бы угостить вас чаем, но мне нельзя приближаться к чайнику, — сказал он.
Некая властность, которой ей не хватало в его облике, слышалась в его голосе.
— Я не хочу пить, — произнесла она пересохшими губами.
Они посидели в тишине, его глаза были печальны, без тени насмешки над ее неуклюжей возней с заготовками для интервью.
— Откуда вы родом?
— Из Кушмира, к югу от Мехединти, это в Румынии. Хотя я провел большую часть жизни в Венгрии, прежде чем перебрался сюда. В деревеньке Битче, с дедом и бабкой.
У нее наготове было множество вопросов, которые должны были разговорить его. Разговорить? Он знал, почему она здесь, — блеск его глаз говорил об этом. Эти вопросы были важны скорее для нее. Они были разминкой перед стартом. Но теперь ей стало ясно,
— Вы знаете, каково это — лежать в ванной, полной крови? — прошептал он. — Спать в кровати с трупами, которые не могут сомкнуть глаз? Вам знакомо чувство, когда вы берете самое неоспоримое — саму жизнь и своими собственными руками выворачиваете наизнанку, невзирая ни на то, что заложено в ней, ни на волю природы?
Не было ни тени злорадства, ни театрального пафоса в этом его откровении. Его голос стал сухим и монотонным, повествующим о своих навязчивых идеях, как будто он читал по писаному. Наим была рада, что ей не нужно задавать вопросы; Салавария сам неспешно вел ее по тропе человеческих страданий. Он начал тихо плакать, скупые слезы оросили его осунувшееся с синевой под глазами лицо. Он выглядел жалко и не походил на человека, вырвавшего плод из чрева Эмили Таскер и частично объевшего его лицо, в то время как мать в агонии истекала кровью.
— Я не делал этого ради себя. Я ничего не делал ради себя, — сказал он. — Я лишь пытался искупить вину своих предков и обезопасить семью, которая, как я думал, могла бы у меня быть. Представьте себе, — фыркнул он, поморщившись, — меня, кровопийцу, отцом. Журналисты подумали бы, что я засунул бы детей в пищевой контейнер вместо коляски.
Наим с отвращением отбросила от себя нарисованный им образ, прежде чем тот успел заиграть всеми красками в ее воображении. Она заметила, что даже не включила диктофон и что блокнот ее был пуст, а кончик карандаша все так же заострен. Не важно, его повествование вызвало у нее такой ужас, что она не сможет позабыть услышанное.
Их диалог походил на качание часового маятника. Время, казалось, сжалось, стало вязким, запуталось в кружеве его горького рассказа. Порой Салавария наклонялся так близко, что Наим с ужасом улавливала сладковатый тлетворный дух разложения в его дыхании, пока, едва не вскрикнув от облегчения, не распознала вдруг, что, видимо, это был аромат леденцов от кашля. Когда в камеру зашли охранники со взведенными затворами, она вдруг ощутила, что Салавария коснулся ее; она не нашла в себе сил отстраниться. А когда все-таки сделала это, то почувствовала между пальцами клочок бумаги.
— Я надеюсь, я сделал достаточно, — сказал он. — Если же нет, то, Бог свидетель, я здесь не в безопасности.
— Чего вы боитесь?
— Вы скоро это узнаете, — сказал он и кивнул. — Письменный стол.
Она сжала руку в кулак.
Оказавшись в машине, в относительной безопасности, Наим позволила себе длинный победный клич. Она трижды пыталась вставить ключ зажигания, но не могла — руки тряслись. Позабыв было о клочке бумаги, сейчас она развернула ее. Как Салавария позволили иметь карандаш и бумагу? Ей приходилось слышать о самоубийствах с помощью того и другого. Но тут она увидела, что клочком бумаги был старый автобусный билет, такой маленький, что его можно было спрятать под ногтем. Сообщение было написано кровью — тончайшая паутинка слов, выведенных чем-то не толще кончика человеческого волоса. Прежде чем она распознала в словах лондонский адрес, она поймала себя на мысли, что размышляет, кто стал «чернильницей» для этого пера.