Дурдом
Шрифт:
Ворон внимательно, словно вообще впервые в жизни ее увидел, всматривался в лицо Лены. А она, осмелев, принялась читать и другое:
Ресторан… Хрустальные люстры… Певец… Эстрадный оркестр… Красноречивые взгляды… Чувственность… Табличка у входа: "Нет мест"… Запах духов. Дымок сигаретный. Кокетливые улыбки — россыпью… Продается любовь, и это пользуетсяВ темном ночном окне отражался зеленоватый свет настольной лампы. На душе было покойно, грустно и светло. И Лена читала, читала, читала…
Снова дождик город полощет, Гнется саженец — красный прут. Превратилась центральная площадь То ли в озеро, то ли в пруд. Всюду лужи, ручьи, потоки, клумбы — дождиком иссекло! По изгибу радуги тонкой я вышагиваю босиком. Ах, как мир в этот час мне нравится! Стук дождин — как топот коней. И пьянящее чувство равенства с синим миром идет ко мне!Ворон слушал так, что его присутствие вообще не чувствовалось. И Лена все больше и больше раскрепощалась, будто была наедине с собой, когда не страшно, что кто-то подслушает, высмеет твое сокровенное…
В ординаторскую, деликатно постучавшись, вошла дежурная сестра. Уже был шестой час утра. Могозначительно подняв брови и покосивших на сидящих друг против друга Ворона и Лену, она поджала губы, будто ее чем-то сильно обидели, и с укоризной проинформировала:
— А у Ветровой припадок, уже третий за ночь. Пожалуйста, посмотрите ее… Между прочим, больной-то, Иван Александрович, давно спать пора. Утро уже!
— А? Да, да! — смущенно встрепенулся Ворон. И — Лене:
— Ох, заговорились же мы с тобой сегодня! Попадет мне… Ну, да не в этом суть… Иди-ка, моя хорошая, отдохни. Спасибо тебе за общение, за стихи — особенно. Мы с тобой еще обо всем поговорим.
Лена, сразу сникшая от неожиданного вторжения медсестры, встала, кивнула головой и, испытывая раздражающее смущение от того, что кто-то непрошенный ворвался в ее приоткрывшийся было хрупкий мир душевной гармонии, неожиданно грубо бросила:
— Может, и поговорим… если у меня желание появится!
Снова она была Ежиком, как когда-то в детстве звали ее дедушка и бабушка, — колючая, упрямая, хотя бы и во вред себе…
Дергая ручку захлопнутой на замок двери, она вдруг увидела себя как бы со стороны: лохматая, взъерошенная, в старом рваном халате, перед запертой дверью, которая открывается только специальным ключом… Здесь, в психушке, все двери такие, на защелках-захлопках, чтобы больные ненароком не разбежались. И все санитарки, сестры и врачи ходят с огромными железными ключами, изогнутыми буквой Г, издали похожими на какие-нибудь наганы, точно карательный отряд в белых маскхалатах…
Медсестра
— Ленк, он тебе хоть титьки-то помял? — глумливо осклабившись, спросила одна, предчувствуя хорошую потеху.
— Не, че он ей будет титьки мять, он, че, пацан, че ли? — тут же откликнулась другая. — Он ее просто всю ночь трахал без передыха! Ха-ха-ха!
Лена стояла, растерянно покусывая губы и еле удерживаясь от слез. И только сознание, что слезы ее доставят несказанную радость обидчицам, помешало ей разрыдаться.
Круто повернувшись, она ушла прочь от санитарского поста, забилась в угол между кроватями в самой дальней палате и все сидела, вспоминая, как хорошо поговорили они с Иваном Александровичем, и какой он добрый, понимающий, чуткий оказался человек.
После утренней пятиминутки к Лене неожиданно подошла Ликуева: как она, Лена, относится к своему лечащему врачу, Ивану Александровичу? И знает ли она, что у него две взрослых дочери, ее, Лены, ровесницы? И жена у него очень хорошая, тоже врач… А вообще, не было ли с его стороны каких-то неприличных слов или действий? Может, он ей что-то предлагал?
И Лена, с ненавистью глядя в это дышащее грязным любопытством холеное лицо, вдруг выпалила неожиданно для самой себя:
— Да, все-таки правильно говорят: свекровка — б…, снохе не верит!
Ликуева оторопело замолчала. Потом, взяв себя в руки, сухо сообщила:
— С сегодняшнего дня твоим лечащим врачом будет Татьяна Алексеевна. А Иван Александрович, скорее всего, перейдет работать в мужское отделение. Так будет для всех спокойнее…
И, видя, как у Лены задрожали губы и глаза мгновенно наполнились слезами, злорадно закончила:
— Пусть по ночам с мужиками "беседует"!
И, гордо подняв голову, поплыла к ординаторской…
В этот день Лена не ходила ни на обед, ни на ужин. Впрочем, и прежде она старалась появляться в закутке, громко именуемом столовой для двухсот с лишним человек, как можно реже. Одновременно за два деревянных стола могло сесть не более двадцати больных. Приходилось ждать и ждать своей очереди, чтобы получить гнутую алюминиевую миску с супом, которая предназначалась и для второго.
Она чаще всего довольствовалась куском хлеба и кружкой чая или компота. Ну, и мамины передачи, конечно, помогали ей как-то держаться, не завися ни от взбалмошной больничной буфетчицы, ни от настроения санитарок, которые могли пустить в "столовую" в первую очередь, а могли — и в самую последнюю, в компании с теми больными, кто полностью деградировал, существ без пола и возраста, которых можно было кормить чем угодно, где и когда угодно… Еще унизительней было стоять в плотной толпе потных, рвущихся к раздатке больных, которых красномордые отгоняли, как нетерпеливый скот: "Успеете, черти, нажретесь!"… "Куда прете, собаки ненасытные, все бы вам жрать!.. Осади назад!"…
По отделению разносился запах кислых щей, брякали миски, стучали ложки, что-то бессвязно выкрикивали в очереди к заветной раздатке оголодавшие женщины. Лена, распластавшись на чьей-то постели — за два года в отделении ей так и не нашлось кровати, ее место вечно было под койкой, как и у многих других пациентов этого отделения, — лежала, глядя в потолок, испещренный черными трещинами, и думала о том, что жизнь ее ведь, в сущности, была каким-то глупым случаем. Её родители вполне могли никогда в жизни не встретиться. Но они, к сожалению, встретились, и она почему-то должна мучиться, зависеть от пустых, недалеких, случайных людей…