Дядька
Шрифт:
Но теперь, когда вез он под горой дров опасную ношу, отчего-то грела его мысль, что ждет дома эта плаксивая жалкая Марыля.
Добравшись до своей хаты, он оставил воз на дворе, а сам поднялся в сени, шепотом позвал жену:
— Марысю! Иди-ка подсоби!. Да не копайся ты, живо беги на двор!
— Что там? — удивилась жена.
— Дрова разобрать помоги, я там мужика привез.
— Чего? — раскрыла Марыля рот.
— Чего-чего! — раздраженно передразнил Макар. — Мужик, говорю, на возу.
— Да ты что! —
— Ну, а какой еще? Живей, кому говорю!
Вдвоем они раскидали верхний слой дров и подняли под руки худого, измученного мужика в старом вытертом кожухе. Макар тем временем коротко рассказал жене, как наткнулся в лесу на лежавшего без памяти человека, одетого кое-как, без рукавиц, простоволосого. Шапчонка его — не шапка, одно название! — валялась тут же. Макар раскрыл его торбу, висевшую на плече, покуда человек шел, а теперь лежавшую на отлете, в снегу, и обнаружил в ней лишь несколько черных сухарей. Человек, видимо, бежал в спешке, не успев собрать даже самого необходимого, а в лесу потерял сознание от голода, страха и усталости.
Теперь же, приходя в сознание, он повозил головой по подушке, на которую его уложили, приоткрыл мутные, с поволокой глаза и слабо, но с отчаянной ненавистью, простонал:
— Бейте, шельмы! До смерти убейте, как Надейку мою… Будьте вы прокляты…
Старший сынишка Макара испуганно вздрогнул и бросил на отца всполошенный взгляд.
— Не бойся, он не нас ругает, — ответил тот.
Марыля склонилась над незнакомцем, коснулась ладонью его лба.
— У него жар, — сказала она, а сама меж тем задумалась.
Надейка… Она слыхала, что в Островичах недавно хоронили молодую женщину — вот это, наверное, та самая Надейка и есть. Смерть ее, помнится, была внезапной и какой-то нехорошей. Говорили — несчастный случай, да вот батюшка отчего-то хоронить ее в освященной земле не хотел, только молодой Островский скоро его образумил. То ли запугал, то ли купил, однако батюшка, скрепя сердце, обряд совершил и похоронил ее, как и положено, на кладбище. Определенно там что-то было нечисто, коли уж так встревожился, засуетился молодой пан.
Больной меж тем метался и бредил, бормотал какие-то полувнятные отрывочные фразы. То безнадежно звал все ту же Надейку, то проклинал страшными проклятьями своих панов со всем их родом и плодом, то что-то нес про какую-то жирную суку Агату, из которой будет на медленном огне топить сало. Не пощадил даже отца Лаврентия, пожелав, чтобы черти ему в аду всю бороду спалили.
Марыля напоила его травяным отваром, унимающим жар — липовый цвет, мята, земляничный лист — и больной вскоре уснул тяжелым сном.
Когда он проснулся, на дворе уже стоял белый день, Марыля хлопотала у печи, в углу шумели и возились дети, стучал топор на дворе. Беглец недоуменно повел глазами по сторонам:
— Где я? — ахнул он.
Потом пригляделся
— Длымь? — спросил он тихо, словно бы сам себе не веря.
Марыля сдержанно кивнула.
Тут в сенях хлопнула дверь, и в хату вошел припорошенный снегом Макар с охапкой поленьев в руках. Беглец неожиданно резко повернулся к нему, сверкнул бешеными глазами.
— Зачем ты привез меня сюда? — закричал он в ярости. — Зачем? Я, может, помереть хотел, сгинуть в лесу, как собака! Зачем мне жить теперь, без нее? Зачем мне теперь жить? — и вдруг, закрыв лицо руками, затрясся всем телом в беззвучном рыдании. Глядя на него, заревели и дети, и хозяйка невольно отерла передником выступившие слезы. А Макар смотрел на них на всех и молчал, плотно сжав рот.
Ему было не более тридцати, однако лицо его уже прорезали глубокие морщины, а в русых кудрях сквозила уже не одна белая ниточка. Непоправимое горе вконец подкосило и без того заморенного мужичонку. Он сидел, ни на кого не глядя, словно неживой, и все думал свою тяжкую думу.
И снова вырвался из его впалой груди тяжелый стон, полный тоски и муки:
— Эх, Надейка, Надейка…
— Это кто ж такая? — спросил Макар. — Жена твоя, что ли?
Беглец мрачно кивнул.
— Яроська? — тихо произнес Макар оно лишь слово.
— Он, ирод подлый! — потухшие глаза беглеца вновь сверкнули безумной ненавистью. — И отец у него ирод, каких свет не видывал, а сынок еще переплюнет татку! А уж Агата… Дай мне только до нее добраться: по шматкам размечу да псам выкину…
Теперь Марыля как будто сообразила, о какой Агате идет речь. Имя это встречается нередко, но именно так, помнится, звали экономку в Островичах, многолетнюю любовницу старого пана Стефана. Слава о ней и в самом деле шла недобрая — помимо всего прочего, и из-за ее пресловутых дебелых телес. Учитывая, что большинство людей в округе отличалось подтянутой стройностью — и от природы, и от умеренного питания — чрезмерные формы панской зазнобы вызывали у многих легко объяснимое раздражение. По всему повету толще Агаты была, пожалуй, одна только старая жидовка Хава из ближайшего местечка.
Не любили Агату, разумеется, не за одни телеса — Бог бы с ними; и даже не за то, что с паном живет — к этому все давно привыкли. Просто баба она была злобная и жалости не ведала. Особенно доставалось от нее женской прислуге и работницам из панской рукодельни — ткачихам, белошвейкам, кружевницам, за которыми она, помимо прочих своих дел, приставлена была доглядывать. Можно ли удивляться, что так возненавидел ее этот несчастный?
История его была крайне проста и в точности походила на множество других историй, рассказанных беглецами из Островичей.