Эрон
Шрифт:
Адаму было несколько стыдно за собственную бесчувственность, за то, что ничего солженицынского не читал, да и не хотел новых Чернышевских, но он упрямо не хотел жить телеименами и звуками радио, полуинстинктивно чувствуя, что это не бытие, а только реагаж инфузории-туфельки на уровни щелочной среды. В тот вечер они чуть было не подрались. До утра Щегольков ловил по приемнику обрывки пресс-конференции, которую дал Солженицын в аэропорту Франкфурта. И снова тишина — перистые тени воды на лице бессонного утопленника; его глаза блестят сквозь быстрый поток вечности.
Но внезапно жизнь властно предъявила Адаму свои права на его судьбу — ночью Ленка сообщила меланхолично, что беременна и, наверное, станет рожать, потому как замуж ее пока никто не берет, что ей уже двадцать шесть, потом рожать будет поздно, а Адам непьющий, значит, дитя от него будет здоровым. Помолчала и сонно добавила, что, пока он учится, она на алименты подавать не станет, ладно, учись, зато потом подаст, а на его жизнь она не претендует.
В Б-бск они прилетели вместе, впервые душевно прижавшись друг к другу. Адам не был дома с июньских дней окончания школы — четыре года — стоял холодный уральский, еще не тронутый теплом март. Непривычно было после столицы, которая сводит климат на нет, вновь узреть погоду, отворачивать лицо от порыва ветра, щуриться на блеск талого снега, мерзнуть- Мать странно похорошела от горя. Андрон Петрович скончался в церкви! Как? В момент отпевания какой-то молодой женщины, от инсульта. Адам был ошеломлен — он не подозревал, что его отец верующий, но и мать ничего не знала. И кто была отцу та женщина? Но ни мать, ни сын не решались хоронить главного архитектора Б-бска по-церковному. Мать боялась мнений, кроме того, тогда бы городские власти не взяли на себя похороны и обустройство могилы. А ведь теперь приходилось считать каждую копейку. Отец в гробу был похож на птицу, сложившую крылья. На большого носатого грача, убитого морозом. У него было такое выражение лица, словно он хотел что-то крикнуть. Кроме того, он зачем-то отрастил — незадолго до смерти — усы, и эти проклятые усики на верхней губе как-то глупо мешали горю. Адам никак не мог остаться наедине со своим чувством: он то досадовал на могильщиков, которые пьяно курили в стороне и торопливо звякали лопатами, то на Майю, вид которой — сапоги-чулки на платформе, мужская шляпа с черной вуалью на полях, белое велюровое пальто — вызвали в стайке провинциальных коллег отца пошлейшее шкодливое любопытство, кроме того, Майя буквально захлебывалась от слез, билась в истерике рядом с безмолвной матерью. Ее поведение казалось Адаму слишком вызывающим, он не верил, что она искренна, ведь с отцом почти не встречалась. Наконец, ему было непривычно слышать, что кто-то еще, кроме него, сына, может сказать в слезах: папа, папа, папа. Адам не понимал; что, рыдая и держась голой рукой за край гроба, стараясь прикоснуться к телу, она пыталась в отчаянии успеть полюбить отца, пока он не ушел в землю. Но поздно. Адам же прежде всего искал не чувства, но смысла случившегося, потому глаза его были сухи. Он шел по отвратительной глине к стайке кладбищенской пьяни — пора! пора заколачивать крышку, опускать гроб, засыпать могилу землей, ставить памятник из железных прутьев, — и жестоко думал о том, что смерть отца бессмысленна, потому что его жизнь была тоже бессмысленной, что он не построил своего Бразилиа как Нимейер, что, поклоняясь геометрической красоте в духе Корбюзье и Райта, он породил на свет уродливый силикатно-бетонный спальник, город-ублюдок Б-бск, где хорош был только химический комбинат, излучающий демоническую красоту гнутого алюминия. О чем он так хочет крикнуть с того света? Все напрасно… Вот только тут на глазах вскипали слезы, когда он оплакивал себя, но уже во втором лице: и тебя слопает, счавкает, схрумкает глина. Но и тут чувству не хватало могильной глубины, стояния перед непостижимым, оно было все-таки романтическим, и взгляд удивленно охватывал линию горизонта, по которой, оказывается, неясно скучало в Москве его сердце, быстрые сизые облака над голыми перелесками окрест и черные поля в пятнах сирого снега.
Оплакать отца Адаму так и не удалось — только себя.
И еще ночной догадкой поразила Адама наивная мысль о симметрии жизни: смертью отца Бог? — тут он колебался, кто, — провидение? высшая совесть? план истины? отомстило? ответило? на ленкин аборт. Он сам, сам! поставил маленькую смерть в заглавии марта — мартовских ид! — и март же поставил точку. Эта мысль была бы почти правильной, если бы не была испорчена отсылкой к идам кесаря.
Через неделю они вернулись
Но Москва выкинула новый фокус: пытаясь открыть дверь в квартиру ключом, Адам обнаружил, что замок заперт изнутри на предохранитель. Что за чертовщина? Тогда он позвонил — стояла поздняя ночь, он приехал прямо с аэровокзала вместе с Майей, — но дверь открыл не Щегольков, а… сонный карлик в желтой пижаме. Самый настоящий карлик! Он сказал, что Цецилия Феоктистовна обменяла свою квартиру с их ансамблем, и захлопнул дверь. Майя истерично рассмеялась — вид карлика в пижаме и шлепанцах испугал ее. Делать нечего, но хорош Щегольков! Хоть бы записку оставил, где его искать, где вещи, где проекты. Правда, старая «Победа» стояла как ни в чем не бывало во дворе у подъезда, и бензин плескался на донышке. Майя позвала переехать к себе — вот когда он оценил, что теперь их двое. Никогда еще так остро он не переживал чувство родственной близости, как в ту светлую весеннюю ночь, когда катил по пустому Садовому кольцу, под музыкальное бормотанье приемника, налегке, на очередном повороте судьбы, а сестра дремала на его плече; и слева и справа стеклянными миражами мегаполиса мелькали безмолвные громады.
Майя жила в забавном жилище, в пристройке к тропической оранжерее ботанического сада, где она работала на ставке садовника, а по сути — уборщицей. Из домработниц Дома правительства ушла. Винтовая лестница из ее комнаты вела прямо в застекленный зал, где в тропической духоте росла целая чаща пальм: исполинские пергаментные листья, стволы, затянутые густым конским волосом. Это была какая-то новая Москва. Жить в комнате с Майей было невозможно. Проходной двор. Каждый день бесцеремонно появлялись хиппи, которых, кстати, Адам не выносил, мальчики с серьгами в ушах, девочки в шинелях без погон, они слушали музыку, пили вино, трахались в пальмовом лесу.
Все эти дни Адам безуспешно искал в институте Щеголькова, но тот как в воду канул. Был, конечно, один выход, был — жить у Ленки-натурщицы. Но после той роковой ночи они не встречались. И все же… когда Ленкину дверь открыл Щегольков, Адам уже ничему не удивлялся. Щегольков был мрачен, сказал, что если он появится здесь еще раз, то ему набьют морду, а барахло его сдано в камеру хранения на Павелецком вокзале, вот квиташка. Ленка на его голос даже не выглянула: было слышно, как она ритуально моется в ванной, ясно для чего… так после четырех лет относительного благополучия начались его скитания в поисках надежного угла. Нигде Адаму не удавалось прожить больше месяца — комната без окон в огромной квартире на тридцать шесть семей! с одним туалетом и кухней — раньше здесь была квартира-этаж табачного фабриканта; застекленная лоджия, где он коченел от холода пару дней и больше не выдержал; квартирка знакомого марховца, где Адам жил неделю один среди трех развратных девушек, которые интересовались только собой, а мужчин презирали, и где ему пришлось спать в ванной, дно которой было застелено матрасом; сдана последняя сессия, наступило лето. Адам похудел, озверел, потерял пухлый животик. От скитаний, от проблемы немытой головы и стирки рубашек он давно не чувствовал себя человеком. Спасала старая отцовская «Победа» и Майка, которая стирала его белье в тазу, пока он, голый, откинувшись грязной головой на стенку, спал сидя на тюфяке, брошенном на пол.
Особенно остро свое изгойство Адам почувствовал на помолвке Майкиной подружки из Дома правительства, где он увидел красивых, счастливых молодых людей, прекрасно одетых, уверенных в себе, элегантных, вокруг очаровательной невесты и шикарного жениха, отец которого, по словам сестры, работал в Большом доме и входил в двадцатку самых власть имущих людей страны. Оказавшись за столом под хрустящей белоснежной скатертью наедине с руинами заливной осетрины и холмами гусиного паштета, он вдруг заметил грязь под ногтями и стал стесняться своих рук. Майя была явно не в духе. Адам оказался предоставленным самому себе, а тут еще он стал объектом внимания со стороны дерзкой умненькой девочки.
— Вас что, в самом деле зовут Адамом?
— Да.
— Но разве могут быть такие имена? — Девочке было лет пятнадцать-шестнадцать, и она чувствовала себя королевой.
— Уверен, что тебе не нравится собственное имя.
— Как вы угадали? Меня назвали Маргариткой. Ужасное имечко. Рита тоже ни к черту. Зовите меня Рика.
— Хорошо. — От красивой девочки веет изысканными духами, кожа ее отполирована негой, на ней все фирменное: длинный жакет на атласной подстежке, украшенный лишь тремя большими костяными пуговицами, молочно-фиолетовая блузка из шифона, белые шорты и гороховые босоножки; в густые волосы вставлено радужное перо какой-то птицы. Но на лице ни капли грима.
— А вы знаете, что невесту Филиппа зовут Ева?
— Нет, — Адам смущен, — я поесть пришел осетринки.
— Кушайте на здоровье, — она заразительно смеется. — Из вас могла бы получиться забавная парочка: Адам и Ева!
— Была такая. Но брак плохо кончился.
— Знаю, знаю: искушение, фиговый листок, змий, яблоко. Я читала про это еще в третьем классе. Угощайтесь! — И Рика протянула ему яблоко из вазы. Адам машинально взял. — Теперь я — ваша Ева. Откусите. Так. А сейчас я.
Повертев яблоко капризной ручкой, она укусила в то же самое, надкушенное Адамом место. Не без вызова укусила.