Эсав
Шрифт:
Годы, прошедшие в кругу неизменных природных процессов, железных правил брожения и набухания, вечных ритуалов смерти и возрождения и испытанных тысячелетиями движений, наделили его на редкость интимным знанием и пониманием собственного тела. Ему довелось видеть, как хлебные лопаты укорачиваются от трения и жара и как наш отец тоже съеживается в размерах, пролагая и ему самому путь к такой же старости — к тому дню, когда у него уже недостанет сил дышать пылающим воздухом, перетаскивать мешки и поддоны, принимать вернувшийся из лавок нераспроданный хлеб.
— Когда-нибудь я просто свалюсь, —
ГЛАВА 43
В больнице Яков провел три дня — лежал с перевязанной рукой на груди, кровоточил, бредил и затихал, ругался и сквернословил. Его грязная, изощренная брань привлекала к кровати врачей, больных и сестер — не понимая ни слова, они улавливали интонации и не могли поверить собственным ушам. Его трясла дрожь, температура то поднималась, то падала, лицо сморщилось и стало сосредоточенным, как у новорожденного, и я понял, что он выздоровеет и встанет другим человеком.
Мать, Шимон и я по очереди дежурили возле него. Очнувшись и увидев, что я сижу у кровати, он с силой схватил меня за руку и сказал:
— Я не терял сознание — я просто думал с закрытыми глазами.
Он улыбнулся, и я понял, что был прав. Прежние, знакомые черты лица к нему уже не вернулись.
— Нельзя, чтобы любовь причиняла человеку такую боль, — сказал он и повторил еще и еще раз, будто заучивал одну из великих истин Идельмана и выжигал ее на собственном теле.
— Она дважды приходила проведать тебя, но мать ее прогнала, — сказал я.
— Правильно сделала, — сказал Яков, не объяснив, кого из двоих он имел в виду.
Домой он вернулся бледный и обессиленный, уселся в раздвижном кресле на веранде и снял перевязку с руки, чтобы рана быстрее сохла на воздухе и солнце. Так он сидел долгими часами, то открывая, то прикрывая глаза, поворачивал ладонь, словно ленивый цветок подсолнуха, и зашитый обрубок его пальца дрожал и намокал, весь еще черно-багрово-фиолетовый.
Его любовная жертва наполнила мать ужасом и гордостью.
— У Якова огромадная душа, — провозгласила она.
Подошел Иошуа Идельман и сказал:
— Отрезал для нее палец он отрезал.
— Нет такой бабы, ради которой Ицик сделал бы такое, — сказал его сын, который к тому времени уже обзавелся привычкой курить и стряхивать пепел отвратительным, манерным прикосновением кончика указательного пальца.
Шену Апари, милый Тартарен любви, тоже пришла, всплеснула руками, сказала: «Quelque chose [88] » — и объявила, что даже «у нас в Париже» такого не увидишь.
88
Это нечто (фр.).
Дудуч погладила раненую руку брата и бережно положила ее на свою единственную грудь, а двенадцатилетний Шимон, казнивший себя, что не был в пекарне во время несчастья, на следующую ночь перебил всех крыс, с которыми мать воевала уже добрую дюжину лет.
Я и сегодня содрогаюсь при воспоминании о той ночи. Перед вечером Шимон разделся до трусов, взял на кухне кусок колбасы, хорошенько натер ею свои ноги
Брат не покидал веранду в течение месяца. С утра он усаживался в раздвижное кресло и поздно вечером возвращался в постель. К зеркалу на трубе он больше не поднимался, свой прислушивающийся живот решительно отъединил от земли, на улицу и в поля выходил теперь редко, опасаясь встретить там Лею или следы ее ног, и по той же причине попросил меня снова развозить хлеб одному.
В доме Левитовых Лея встречала меня тревожными взглядами.
— Не беспокойся, от этого не умирают, — говорил я.
Она попросила меня передать ему письмо с извинениями, но я сказал: «Тебе не в чем извиняться» — и не стал ей рассказывать, что Яков посвящает теперь все свое время методичному выпалыванию тех цепких репейных корешков, которые она пустила в его душе. И не потому, что он перестал ее любить, — напротив, теперь его любовь стала тяжелой и жаркой, как печной под, — а потому, что понял, что на таком кровоточащем фундаменте ничего основательного не построишь.
Давний сильный замес фамильного гонора внезапно проснулся в нем.
— Я никого не виню, — сказал он. — Я просто не хочу ее больше, понял? Если она тебя послала, можешь ей это передать, а хочешь—можешь вообще взять ее себе.
— Может, тебе пойти в армию? — предложил я. Несколько ребят из поселка записались тогда в британскую армию.
— Это не для меня, — сказал Яков. — С такими глазами нас никто не возьмет воевать, а сидеть в тылу я могу и дома.
Этот мизинец страдания долго не заживал, так и оставив его с содранной кожей, ранимым, как вытащенный из норы слепыш, и тот мясницкий нож, что отрубил ему палец, решил также его судьбу. Вот так, ножом, а еще раньше очками, отец разделил наши с братом пути.
ГЛАВА 44
— В моих какашках, извини меня, я вижу кусочки.
— Какие кусочки? — вскипел я. — Что за какашки ни с того ни с сего?
Отец глянул по сторонам и беспомощно развел руки, привлекая внимание незримых родственников к своему бестолковому сыну.
— Кусочки меня самого и моего тела, — вздохнул он. — Из моих кишок, из печени, из селезенки, из моих внутренних органов.
Видимо, он прочитал на моем лице скептицизм, потому что тут же предложил мне поглядеть самому.