Эшелон
Шрифт:
Хотя, как говорится, «по большому счету» никаким настоящим ученым он не был и ничего стоящего самостоятельно не создал. Тем более удивительно, что нынешние эпигоны считают его чуть ли не творцом идеи термоядерного синтеза. Это тем более отвратительно, что о подлинном творце этой замечательной идеи говорить сейчас не положено… Однако Лев Андреевич тут уже не при чем. Все-таки он был интереснейший человек и скучно с ним никому не было.
О людоедах
В январе 1967 г. я первый раз приехал в Соединенные Штаты. В Нью-Йорке собирался второй Техасский симпозиум по релятивистской астрофизике — пожалуй, наиболее бурно развивающейся области астрономии. За 4 года до этого были открыты квазары, и границы наблюдаемой Метагалактики невероятно расширились. Всего только немногим более года прошло после открытия фантастического реликтового радиоизлучения Вселенной, сразу же перенесшего нас в ту отдаленную эпоху, когда ни звезды, ни галактики в мире еще не возникли, а была только огненно-горячая водородно-гелиевая плазма. Тогда расширяющаяся Вселенная имела размеры в тысячу раз меньшие, чем сейчас. Кроме того она была в десятки тысяч раз моложе. Я очень гордился тем, что сразу же получивший повсеместное признание термин «реликтовое
Погода в Нью-Йорке стояла для этого времени года небывало солнечная и теплая. Впечатление от гигантского города было совершенно неожиданное. Почему-то заранее у меня (как и у всех, никогда не видевших этого удивительного города) было подсознательное убеждение, что Нью-Йорк должен быть серого цвета. Полагаю, что это впечатление происходило от чтения американской и отечественной литературы («Город желтого дьявола»), «Каменные джунгли» и пр.). Па самом деле, первое сильнейшее впечатление от Нью-Йорка — это красочность и пестрота. Перефразируя Архангельского, пародировавшего Маяковского, я бы сказал, что это наша Алупка, «только в тысячу раз шире и выше».
Итак, Нью-Йорк — это тысячекратно увеличенная Алупка, или, может быть, десятикратно увеличенный Неаполь, которого я, правда, никогда не видел. Завершает сходство Нью-Йорка с южными городами и даже городками поразительная узость его улиц. Я сам, «собственноножно» измерил ширину Бродвея и знаменитой блистательной 5-й авеню; ширина проезжей части этой улицы 19 шагов, а у Бродвея (тоже мне — «широкий путь»!) — даже 17.
Как известно, Нью-Йорк — один из немногих городов Америки, где на улицах царствует пешеход. До чего же колоритна эта толпа. Удивительно интересны своим неожиданным разнообразием негритянские лица. В этой толпе я себя чувствовал себя, как дома — может быть потому, что в гигантском городе живет 3 миллиона моих соплеменников?
И уже совершенно ошеломляющее впечатление на меня произвели нью-йоркские небоскребы и, прежде всего, — сравнительно новые. Как они красивы и красочны! Временами было ощущение, что они выложены такими же плитками, как знаменитые мечети Самарканда! Все участники симпозиума жили и заседали в 40-этажном отеле «Нью-Йоркер», что на углу 8-й авеню и 32-й стрит. На той же стрит, в 4-х коротких «блоках» от нашего отеля взлетал в небо ледяной брус Эмпайр Стэйт Билдинга.
В первый же вечер после нашего приезда в огромном конференц-зале отеля состоялся, как это обычно бывает, прием, где в невероятной тесноте, держа в руках стаканы с виски, участники ученого сборища, диффундируя друг через друга, взаимно «обнюхивались». Нас собралось свыше тысячи человек — цвет мировой астрономической науки. «Хэллоу, профессор Шкловский, как идут дела? — передо мною стоял немолодой, плотный, с коротко подстриженными усами Гринстейн — директор крупнейшей и знаменитейшей в мире калифорнийской обсерватории Маунт Паломар. — Что бы Вы хотели посмотреть в этой стране, куда, как я знаю, Вы приехали впервые?» У меня, как и у других советских делегатов, разрешение на командировку имело длительность 1 месяц, хотя симпозиум (а вместе с ним и наши мизерные валютные ресурсы) кончался через 5 дней. Не растерявшись, я сказал Джесси, что хотел бы, если это, конечно, возможно, посетить его знаменитую обсерваторию, а также Национальную радиоастрономическую обсерваторию Грин Бэнк и Калифорнийский технологический институт в Беркли. Атмосфера приема была такая, что я даже не ужаснулся собственной дерзости. «О кей», — сказал Гринстейн и растворился в толпе. Каждые несколько секунд меня в этой «селедочной бочке» приветствовал кто-либо из американских коллег, чьи фамилии мне были хорошо известны. Просто голова кружилась от громких имен! Через каких-нибудь 15 минут из толпы вынырнул Гринстейн, на этот раз очень серьезный и деловитый. Он передал мне довольно большой конверт, попросив ознакомиться с его содержимым. В конверте была книжечка авиабилетов с уже указанными рейсами (Нью-Йорк — Лос-Анджелес, Лос-Анджелес — Сан-Франциско, Сан-Франциско — Вашингтон, Вашингтон — Нью-Йорк) и напечатанное на великолепной машинке расписание моего вояжа («тайм-тэйбл»), где четко указывались дата, рейс, кто провожает и кто встречает в каждом из пунктов моего маршрута. «Деньги на жизнь Вам будут выдаваться на местах. Может быть, Вы хотите еще куда-нибудь?» Совершенно обалдевший, я только бормотал слова благодарности. Мой благодетель опять растворился в толпе. Ко мне подошел наблюдавший эту сцену член нашей делегации Игорь Новиков: «И. С., а нельзя ли и мне?» Окончательно обнаглев, я нашел в толпе Гринстейна и стал просить его оказать такую же услугу моему «молодому коллеге». Не смущаясь присутствием Игоря, Джесси спросил: «А он настоящий ученый?» Я его в этом заверил, и очень скоро у Игоря был такой же, как у меня, конверт. Кроме нас с Игорем, американцы облагодетельствовали еще Гинзбурга, который действовал независимо. Остальные участники нашей делегации (например, Терлецкий), имеющие к релятивистской астрофизике, да и к астрономии весьма далекое отношение, несмотря на некоторые попытки, получили «от ворот поворот» и через несколько дней уехали обратно восвояси.
Между тем прием продолжался. Я изрядно устал от обилия впечатлений (как никак, это был только первый мой день на американской земле) и присел на какой-то диванчик. И тут ко мне в третий раз подошел Гринстейн в сопровождении грузного пожилого мужчины, протянувшего мне свою мясистую руку и отрекомендовавшегося: «Эдвард Теллер. Я знаю Ваше расписание — Вы будете в Сан-Франциско 6 февраля (т. е. через 17 дней — И. Ш.). Я жду Вас в этот день в своем доме в 18 часов тихоокеанского времени». Я что-то хрюкнул в ответ, и Теллер исчез. События развивались настолько быстро и бурно, что я даже не удивился столь необычному приглашению. Быстро промелькнули страшно напряженные 5 дней симпозиума. У меня остались от них какие-то отрывочные воспоминания. Хорошо помню странный разговор с Джорджем (то бишь Георгием Антоновичем) Гамовым, выдающимся физиком-невозвращенцем, впервые, еще в 1948 году, предсказавшем реликтовое излучение. [33] На этом симпозиуме он был именинником. Увы, он уже доживал свои последние месяцы, хотя годами был далеко не стар. Мне оказали честь, предложив быть «черменом» заседания, посвященного реликтовому излучению — это с моим-то знанием английского языка! Во время дискуссии Гамов с места что-то быстро стал мне говорить по-английски. «Георгий Антонович, говорите по-русски, веселее будет!»
33
Я считаю Г. А. Гамова одним из крупнейших русских физиков XX века. В конце концов, от ученого остаются только конкретные результаты его труда. Применяя футбольную аналогию, имеют реальное значение не изящные финты и дриблинг, а забитые голы. В этом сказывается жестокость науки. Гамов обессмертил свое имя тремя выдающимися «голами»: I) теория — распада, более обще — «подбарьерных» процессов (1928 г.), 2) теория «горячей Вселенной» и как следствие ее — предсказание реликтового излучения (1948 г.), обнаружение которого в 1965 г. ознаменовало собой новый этап в космологии, 3) открытие феномена генетического кода (1953 г.) — фундамента современной биологии. Оно, конечно, Гамов — невозвращенец, и это нехорошо. Но можем ли мы представить музыкальную культуру России XX века без имен Шаляпина и Рахманинова? Почему в искусстве это понимают, а в науке — нет?
А потом, Фигурально выражаясь, я был поставлен на рельсы непревзойденного американского делового гостеприимства, и покатился по великой заокеанской сверхдержаве. Меня захлестнуло невиданное доселе обилие впечатлений, встреч, дискуссий, экскурсий. Голливуд. Диснейлэнд. Ночная поездка по шестиполосной «Хай-Вэй» от Сан-Диего (вблизи которого находится Маунт Паломар) до Пасадены, где назад по соседним путям автострады убегала сплошная рубиновая полоса от задних фар потока машин. А водителем был Мартен Шмидт — человек, открывший квазары.
И вот я в Сан-Франциско, городе моей детской мечты, когда я зачитывался Джеком Лондоном, полное собрание сочинений которого шло как приложение к выписываемому мною чудесному журналу «Всемирный следопыт». Город-сказку показывал мне Вивер, за год до этого вместе с Нэн Дитер открывший космические квазары, «работающие» на когда-то рассчитанной и предсказанной мной радиолинии межзвездного гидроксила с длиной волны 18 см. Я упивался видом мостов через залив, особенно красавцем Голден Гейт Бридж, удивлялся смешному трамваю «Кейбл Кар», восхищался рыбным базаром. И тут Вивер озабоченно сказал: «Не забудьте, пожалуйста, в 18 часов Вы должны быть у профессора Теллера!» Бог ты мой, я об этом, конечно, намертво забыл — слишком много было всего. Видя мою растерянность, Вивер успокоил меня, сказав, что еще есть время, и он подкинет меня к дому Теллера точно в срок. «А Вы, конечно, пойдете со мной?» — неловко спросил я. «Что Вы, Теллер слишком крупная для меня персона, я с ним совершенно не знаком».
Было уже пять минут седьмого, когда я вошел в залитый светом роскошный коттедж знаменитого физика, «отца американской водородной бомбы». На приеме у Теллера присутствовала американская научная элита. Нобелевских лауреатов было по меньшей мере шесть. Двоих я знал лично — Чарлза Таунса и Мелвина Келвина. Остальные были незнакомы. К моему крайнему смущению, как только я вошел в дом, Теллер кинулся ко мне и стал выпытывать, что я думаю об этих непонятных квазарах. Тем самым он поставил меня в центр внимания, между тем как единственное мое желание было стушеваться. Хозяин дома явно плевал на этикет, требующий от него более или менее равномерного внимания ко всем гостям. Эта пытка продолжалась не меньше четверти часа. И тогда я решил каким-нибудь неожиданным образом отвязаться от него. Без всякой связи с проблемой квазаров я сказал: «А знаете, мистер Теллер, несколько лет тому назад Ваше имя было чрезвычайно популярно в нашей стране!» Теллер весьма заинтересовался моим заявлением. А я имел в виду известный «подвал» в «Литературной газете», крикливо озаглавленный «Людоед Теллер». Пытаясь рассказать хозяину дома содержание этой статьи, я к своему ужасу забыл, как на английский язык перевести слово «людоед». На размышление у меня были считанные секунды, и я, вспомнив, что Теллер — венгерский еврей, а, следовательно, его родной язык — немецкий, сказал: Menschenesser». «О! — радостно простонал Эдвард. — Каннибал!» Позор — как же я забыл это знакомое мне с детства английское слово, пожалуй, первое английское слово, которое я узнал. «Но как это звучит по-русски?» «Лю-до-ед», — раздельно произнес я. Теллер вынул свою записную книжку и занес туда легко произносимое русское слово. «Завтра у меня лекция студентам в Беркли, и я скажу им, что я есть — льо-до-лед!» Гости, мало что понимая в нашем разговоре, вежливо смеялись. Я рокировался в угол веранды. У меня было время обдумать реакцию Теллера на обвинение в каннибализме.
Удивительным образом эта реакция напомнила мне мою первую встречу с советскими физиками-атомщиками лет за десять до этого. Бывшая сотрудница Отто Юльевича Шмидта Зося Козловская как-то затащила меня на день рождения к своему родственнику (кажется, мужу сестры) Кире Станюковичу («Станюк» — фигура довольно известная в физико-математических кругах Москвы; человек эксцентричный и большой любитель выпить). Квартира была наполнена незнакомыми и малознакомыми мне людьми, преимущественно физиками. Довольно быстро все перепились. Виновник торжества, идя навстречу настойчивым просьбам своих гостей, исполнил свой коронный номер: лихо изобразил с помощью своего толстого зада какую-то немыслимую фугу на домашнем пианино. Потом стали петь. Пели хорошо и дружно, сперва преимущественно модные тогда среди интеллигенции блатные песни. Почему-то запала в память хватающая за душу песня, где были такие слова: «… но кто свободен духом, свободен и в тюрьме», и дальше подхваченный десятком голосов лихой припев: «… А кто там плачет, плачет, тот баба, не иначе, тот баба, не иначе — чего его жалеть!» И тут кто-то предложил: «Братцы, споем нашу атомную!» Все гости, уже сильно пьяные, сразу же стали петь этот удивительный продукт художественной самодеятельности закрытых почтовых ящиков. В этой шуточной песне речь шла о неком Гавриле, который решил изготовить атомную бомбу, так сказать, домашними средствами. С этой целью он залил свою ванну «водой тяжелой», залез туда и взял в обе руки по куску урана. «… И надо вам теперь сказать, уран был двести тридцать пять», — запомнил я бесшабашные слова этой веселой песни. «Еще не поздно!!! В назиданье прочти стокгольмское воззванье!» — предупреждали хмельные голоса певцов. Тем не менее результат такой безответственной деятельности пренебрегшего техникой безопасности Гаврилы не заставил себя ждать: последовал ядерный взрыв, и злосчастный герой песни испарился. «Запомнить этот факт должны все поджигатели войны!» — этими словами под всеобщий гогот песня заканчивалась. Среди веселящихся и певших физиков выделялся явно исполняющий обязанности «свадебного генерала» Яков Борисович Зельдович. С близкого расстояния я видел его в тот вечер впервые.