еЖЖедневник
Шрифт:
На этой конференции выступали многие. Не помню уже о чём говорил Наум Мойсеич Коржавин – старик по моим тогдашним представлениям – с симпатичным клоунским лицом. Когда Коржавин кончил говорить, к сцене побежал молодой Аксёнов и помог Коржавину спуститься.
Очень славно выступил человек средних лет Войнович. А закончил он тем, что сказал, что послушав некоторых, удивляется желанию людей из СССР давать советы западным людям – непонятно, чему может научить человек, всю жизнь проведший в тюрьме, людей, живущих на свободе.
Коржавин,
...Затоваренная затюренная цветущая жёлтым цветом бочкотара валяется где-то на задворках в траве, привалившись к стенке сарая, и грузят ящиками апельсины из Марокко.
Всё, что Аксёнов писал долгие последние годы, было мне совсем неинтересно. А всё-таки какие прекрасные рассказы «Маленький кит – лакировщик действительности», «Товарищ красивый Фуражкин», «Местный хулиган Абрамашвили», «На полпути к луне»... Живые радостные рассказы из времени, когда мир был юным, и всё было впереди.
И как всегда, как всю жизнь – впереди бесконечная дорога,– только бесконечность всё короче и невстреч всё больше.
И чем дальше, тем меньше значат большие города, по сути они для меня сводятся к Риму и Парижу. Есть ещё память – Ленинград. Зимняя пустая Венеция, и лежащая Флоренция, когда смотришь сверху на раскинувшуюся в синих всечеловеческих холмах. До сих пор вздрагиваю, когда вижу фотографию купола и башни – не поверить, была и буду, видела, знакома. Неужели я?
Моя потребность в какой-то конкретной географии, заполняющая вольное время иными привязками, чем ежедневные передвижения между Медоном и Вильжюифом с пробегами через Париж, наверно, связана очень сильно с ощущением пространственной памяти.
Иногда дело в острой эмоциональной памяти. Не то чтобы я пыталась испытанное опять переживать – но ищу подтверждений моей протяжённости во времени. В конце концов – чем не кино – просмотр собственного – пространство в этом деле ключ.
Может быть, всё усиливающаяся у меня потребность в пейзаже – ещё и битьё в закрытые двери – комплекс недостаточного участия в созидательном.
Теорем не доказываю, книг или картин не пишу, но общение с пейзажем даёт ощущение смысла, хоть и мучает, что не рисую...
Что печальней – не успеть или не вернуть...
Дождь усиливает сущности. Сегодня утром температура упала градусов на десять,– пахла трава, прибитая пыль, хрустело под ногами – ветки, сучки, рыжая уже рябина перелетела через улицу и приземлилась в луже на противоположном тротуаре.
И рваные облака, и подсвеченный дождь на закате швырял капли в стекло. И Гриша, услышав тополиное шипенье, помчалась от окна, раздув хвост, только серые пятки сверкали.
Правильное лето. Изменчивое. Жара, шипящий шлёпающий дождь. Тонкие серые облака нарисованы
Тревожное лето. Потому что я помню про зиму. И глядя на шипящую древесную зелень, на лезущие из дыр лопухи, не могу выбросить из головы – что станет темно по вечерам, и голые ветки опять проткнут небо. И хватаюсь за каждый день в растерянности.
В Триесте в баре возле дома был лучший на свете рислинг. Мужички, игравшие там по вечерам в карты, пили его стаканами – почти бесцветная чуть желтоватая водичка лилась из крана на бочке. А нам этот рислинг наливали в пластиковые бутылки из-под Аранчаты.
Мгновение и я сижу в Дефансе на скамейке, жую бутерброд и думаю, что жизнь отличается от рассказа отсутствием сюжета…
Такая маленькая вечность – жизнь ли впереди, лето ли – но когда только что я лежала на спине в длиннющем 50-метровом и широченном бассейне, глядя на невесомые облака, мимо которых чиркали стрижи, разница не давила – пусть маленькая, но вечность...
Втиснуть бы в неё всё, что хочется – заняться с Васькой переводами из Арагона, переписать осенний курс алгоритмики, начать разбираться с нашим следующим учебником, который в первой версии надо сдавать в декабре,– и четыре недели – плавать, плавать, плавать с маской и не умирать от зависти к тем, кто с аквалангом, а потом неделю ходить по горам, а ещё научиться использовать возможности нового аппарата, снимать аппаратом aguti под водой,– и чтоб длилась эта вечность, не кончалась, и не думать о зиме...
В метро человек с интеллигентным лицом негромко без микрофона пел под гитару – Брассанса и что-то ещё английское, и диалектно итальянское.
Тянись, лето, ленись!
Я проснулась сегодня в страшное время – чуть до рассвета – в шесть. Время, когда из тёмных углов выползают ужасы и неизбежное когда-нибудь,– чур меня чур, не сегодня бы,– проживается настигшим, хватает за горло, за плечо, останавливает – короче, 6 утра.
Но этот предрассветный, когда из серости вдруг проступает голубизна, час не был страшен. Мир мягко обволакивал, плавно поворачивался вокруг меня вместе с сидящей под каменной стеной Гришкой, спящим Васькой, фыркнувшей во сне Катей, проступающим в цвете олеандром, лесным голубем на сосне.
На компьютер с сухим стуком упала длинная сосновая иголка.
Вот сад – цикады, одна совсем близко, за правым ухом, и если совместить темпы, то увидишь, как распускаются цветы. Чего б не выйти садовой душе – зелёнобородому смотрителю, похожему на Синявского – глаза разные, очки на носу. Нет, Синявский, конечно, леший, но где леший, там и садовый.
И отсутствие козьих копытец очевидное неудобство.
В середине лето.
Неужто оно кончится? И голые ветки будут слепо тыкать в мёртвое небо?