Город не принимает
Шрифт:
– В каком плане «из-за носа»?
– Мой нос – слишком большой.
Она прижала полотенце к лицу обеими ладонями и подалась вперед, толкаемая силой рвавшегося беззвучного рыдания.
– Он сказал мне… Инусь, ты хорошая, нормальная девчонка, и в постели ты ничё, и как женщина… хозяйка нормальная, и потрещать с тобой нормально. Мне с тобой хорошо. Но жениться я на тебе никогда бы не смог… Ты не обижайся, типа, я тебе как другу, но с такой внешностью я б женщину не взял… Не, все нормально у тебя. Ну, то есть он хотел сказать, что конкретно для него внешность женщины – это все, это он такой, что именно он всегда хотел, чтобы жена была… это важно, чтобы она красивая… И я его спросила: а что? Что не так? И он сказал: ну, фигура и главное – это нос. Слишком большой. Он говорит: детка,
– В смысле?
– Мешает делать минет. Ну… Получается, когда я беру в рот его член, там как-то получается, что нос мешает… Ой, я не знаю, короче, я просто в таком состоянии… Мне очень плохо, понимаешь, я вообще уже ничего не понимаю. И… он сказал, что не смог бы прожить с этим всю жизнь. С таким носом. В смысле с таким минетом. А я ему говорю: ну, хорошо, допустим, если я сделаю пластическую операцию, тогда ты будешь со мной? А он, такой, типа, не знаю, посмотрим, говорит.
Наверное, у меня был шок. Кажется, я испугалась. Точнее, я не отдавала себе отчета в собственном страхе. Но теперь я примерно могу понять, что именно происходило. Та самая твердая, непрозрачная корка из слов вроде «глупая» или «корова» вдруг треснула, как скорлупа. Через трещину показалась склизкая кожа птенца. Плоский мир внезапно пробила пуля. В дырочке задвигался мир объемный. Инна слушала плохую музыку, не читала Гомера, не смела идти против моды, заостряла ногти, жила умом своего отца, поклонялась дурацким культам вроде колбаски из одеяла – все это так, да, но вдруг выяснилось, что Инна была живая. Господь вложил в нее, как и в прочих, способность чувствовать боль. Инна была пригодна для жизни. У нее было все, что необходимо человеку: одиночество, любовь, разум. Но, в отличие от меня и моих друзей, у нее не было ни «Лед Зеппелин», ни бунта, ни огромных очков – ничего, ничего, что могло бы ее защитить от Кириллов. Сколько у Инны впереди? Лет шестьдесят? На мгновение передо мной открылся этот мученический путь – Инне суждено было слепо собрать всю боль, какую только сможет она унести, ей предстояло пожизненно идти зарослями геракловой травы, обжигаясь и обжигаясь, забивая себя болью, как про запас, оставив незаполненными только маленькие места, уже занятые музыкой Розенбаума и проспектами клиник пластической хирургии. Вот что я увидела. Не увидев, правда, того, что у Инны оставалась возможность пойти и другим путем.
Глава II
Свою будущую подругу я узнала сразу. Просто увидела и узнала. Не то чтобы я обнаружила в ее внешности какие-то признаки близости мне по духу или прочее – нет. Просто узнала человека, который окажется рядом и через пять лет, и через пятнадцать. Я пленилась не столько Ульяной, сколько собственным будущим, в невидимой глыбе которого Ульяна маячила, как селеницереус крупноцветковый, застывший в массиве айсберга. Пытаться передать в словах чувство близости к будущему (к судьбе) – все равно что пытаться объяснить физические ощущения во время оргазма. В каждой клетке происходит маленькое, едва уловимое структурное изменение – единовременно в каждой. И тело звучит, как оркестр. Этого, правда, никто не слышит, даже ты сам. Но ты чувствуешь механику извлечения звука. Как глухой, прикасающийся к клавиатуре. Что-то похожее произошло со мной первого сентября, после торжественной линейки, когда мы – первокурсники – ждали в аудитории декана, запаздывающего на приветственную речь: мой взгляд остановился на Ульяне, и я увидела ее так ясно и так крупно, будто она сидела там, в классе, совсем одна.
Первым ударяло в голову сходство: Мэрилин Монро. Выбеленные волосы, старомодно уложенные. Невысокий рост. Покатое тело. Тонкая талия. Круглые бедра. Плавные плечи. Белая кожа, будто не попадавшая под солнце ни на минуту, – как снег! Но, в отличие от Мэрилин, Ульяна Королева не благоухала жизнерадостностью. Ни капли этого смеха, который брызжет, как сок. Ни капли красной помады. Никакой детскости. Формально она выглядела как Мэрилин. По сути – как гойевская маха. То есть это была Мэрилин с темной стороны луны.
Помимо меня, на нашем курсе подобралась еще парочка поступивших на искусствоведение после музыкальных училищ. С первых же дней нам разрешили брать ключи от кабинетов с инструментами. Музицирование приветствовалось. Вечерами мы – невзрачная кучка фанатиков – закрывались по комнатам и тарабанили под завязку: в десять часов уборщицы разгоняли пианистов швабрами, как собак. Все музыкальные классы располагались в небольшом аппендиксе основного здания, застекленном в конструктивистском ключе, – нечто вроде галереи, по которой можно было пройти в университетскую библиотеку «не через улицу». Там-то и произошел наш первый разговор. Прижимая к груди расползающуюся охапку нотных тетрадей, свободной рукой я очень неловко пыталась попасть ключом в замок.
– Вам помочь?
Ульяна стояла у меня за спиной. Белые волосы светились в сумерках, как кошачьи глаза. Похоже, она возвращалась из библиотеки последней. «Вам».
– Нет-нет, спасибо. Темно… не могу попасть.
Она поинтересовалась, почему так поздно.
Я объяснила. Тогда она попросила сыграть для нее что-нибудь. Попросила с таким восторгом, будто рояль придумали неделю назад.
– Поздно вообще-то, в десять выгоняют, – сказала я.
– Но ведь там же еще кто-то играет, – она указала на дверь соседнего кабинета. Ухо резануло «ведь», произнесенное звонко, по правилам сценической речи, не «вить», а «ведь».
– Ну пожалуйста! На пять минут, пожалуйста! – подпрыгивая, она всплескивала руками.
Я сыграла двенадцать тактов из рахманиновского концерта. И Ульяна расплакалась. Испытала катарсис. Это показалось нездоровым. Двадцатый век на дворе! Кого удивишь вступлением ко Второму концерту? До гардероба мы прогулялись вместе. По дороге Ульяна высказалась насчет огромного счастья учиться теории искусства. Я пожала плечами. Счастье сидеть за партой? Не слишком ли выспренно?
– Но… Ты же поступила сюда зачем-то? – спросила она и, осекшись, сразу поставила вопрос иначе: – Ты же выбрала этот факультет… – слова прозвучали в полувопросительной-полуутвердительной форме.
– Да мне все равно было, куда поступать.
– Как это?
– Так. Просто надо было уехать с севера. В консерваторию с моим уровнем не поступить, в ЛГУ – тоже, а сюда брали кого попало… На искусствоведение – легкие экзамены.
Мои слова привели ее в недоумение, чуть ли не в шок. Она не могла понять, как целью может быть какой-то там Питер, а не чистая радость постижения наук. Питер? Подумать только! Да что в нем? Я пояснила. Филармония. Мариинский театр. Человеческий климат. «Макдональдс».
– Что ж, похоже, ты хорошо понимаешь, чего хочешь, – сказала она.
На прощанье я сообщила Ульяне номер своей комнаты и пригласила зайти в общежитие, в гости, «как-нибудь». Пригласила между прочим, скорее из вежливости, чтобы завершить разговор на дружеской ноте. Но каково же было мое удивление, когда на следующий день Королева стояла на пороге. Черное платье. Белое пальто. Шаль, перекинутая через руку. Туфли из крокодиловой кожи. Кинематограф в дверях. Брешь в видимой реальности, которую ни с того ни с сего в отдельно взятом месте вдруг пропитала «Коламбия Пикчерз», подобно рому, пропитывающему бисквитный корж – насквозь. Эдакая Мэрилин, перебинтованная в виссон.
Моя Инна еще торчала на парах. Я предложила гостье стул, чай. Она попросила повесить пальто «на плечики». Беря его в руки, я почувствовала запах – богатый, глубокий, вечерний, сытный, как старое вино; такой запах можно было бы есть на завтрак, запивая чаем без сахара. Ульяна села к столу. В каждом (в каждом!) движении этой женщины присутствовала филигранность, как в партитурах моцартовских концертов – ни на одну долю не приходилось ничего случайного. И ничего намеренного. Только чистый гений. Концентрат.