Городок
Шрифт:
— Это завтра,— добавила Тамара Ивановна.
Петруха молчал. После всего происшедшего он не мог отказаться, но и не очень-то желал идти.
— Не знаю,— честно признался он.
— Ну, пожалуйста,— попросила она, глядя ему прямо в глаза.— Ради меня. Ладно?
Петруха неуверенно кивнул. Метнулся куда-то в глубь избушки по влажному полу, едва не поскользнувшись, и принес несколько сложенных листочков.
— Вы спрашивали о семье,— произнес он, смущаясь.— Вот. Тут я записал, как у нас было.
И попросил, виновато:
— Вы только
— Ну конечно, — с готовностью и очень мягко пообещала Тамара Ивановна.— Я вам отдам завтра, когда вы придете. Спасибо вам.
— Это вам спасибо! — воскликнул Петруха.
С крылечка он долго смотрел Тамаре Ивановне вслед и о чем-то грустно думал.
Дома, как только осталась одна, Тамара Ивановна открыла записи: несколько довольно разрозненных страничек, даже не пронумерованных. Видно, что писали отрывочно, в минуты сильного волнения, не для чужого глаза, а чтобы выговориться, снять внутреннее напряжение. Возможно, что-то и потеряно.
Как могла, Тамара Ивановна попыталась разложить листочки по порядку и стала читать.
«Разговор произошел в начале октября.
— Уезжай! Уезжай! — кричала жена в истерике.— Ты же говорил, что уедешь! Говорил же, так уезжай.
— Хорошо, но я не снял еще комнату.
— Когда ты ее снимешь?
— Скоро. Я перееду после дня рождения дочки. Как справим ей четыре года, так и уеду.
Мой отсчет шел как у космонавта: от максимума к нулю. И каждый вечер я думал: еще день. А дочка играла. Сегодня ноль. А она: «Пап, посмотри, какое я метро выстроила. Красиво?» Потом она поиграла моими волосами и легла спать. Уже засыпая, попросила: «А ты мои волосики потрогай, тебе нравится?» А времени — ноль. После дня рождения я лишних два дня прожил.
— Ну, ты скоро? — спросила вновь жена.
А сердце разболелось так сильно, что ночью просыпаюсь от боли. Я вдруг подумал, что буду трудно умирать.
В день, когда должен был уехать, вдруг случилась командировка. В первую ночь в гостинице приснилось мне, что бреду один в неизвестность и так рыдаю, почти кричу, что самому стало страшно. Проснулся, но без слез. Так и не понял, отчего плакал. Но проснулся облегченный, что-то во мне освободилось. Утро было ветреное, легкое.
Дочка:
— Пап, когда я сплю, ты на меня смотришь. Утром, когда ты спишь, я на тебя смотрю, когда собираюсь в детский сад...
Я понял, что можно жить. Но боялся, что нельзя жить. А наверное можно.
Я еще не выехал из своей квартиры, комнаты, но похож на какого-то эмигранта, который взял билет, но что-то хочет понять и ворошит пустые бумаги, и ждет, и плачет...
Дети ни о чем не догадываются, играют, я на них смотрю... Бедные они, бедный я... Все бедные... Как бы одно их слово могло все переменить сейчас! Но они его скажут после, когда оно ничего решить не сможет.
Я
ИЗ ПИСЬМА БУНИНА:
«Человек рождается один, страдает один, умирает один... Значит, и жить он должен один».
И, все-таки цепляясь за последнее, сегодня утром спросил опять:
— Я хотел бы выяснить... Как мне уезжать?
— Ну мы же договорились, — ответила четко жена.— Чем скорей, тем лучше.
В этот день с утра собирался, суетливо совал какое-то белье. Было решено, что я все оставлю. Вещи, квартиру, книги. Проезжая тетка из Иркутска, ничего не понимая, лезла со своими вопросами насчет посылки: «Как вы думаете, сосиски с фруктами можно вместе класть?»
Наконец уложил сумку, отвез вещи и вернулся. Вот и все. А дальше только проститься. Вместе поужинали с семьей и теткой.
Жена сказала:
— Не забудь оставить ключи.
Вышел к лифту, жена вдруг заплакала. Я обнял ее и почему-то сказал: «Ну что ты... Я же буду приходить». Как будто это имело какое-то значение.
Лег спать в грязной неуютной комнате, которую я снял. Дворницкая. Зато близко к моему дому. Бывшему моему дому. Смотрел на белевшее в темноте окно и думал. Недоумение — вот что я испытывал: как я сюда попал?
А утром увидел эту грязную комнату, шкаф с оторванной дверцей и лампочку пыльную, без абажура. Как я здесь? Как это все случилось? Сел около неразобранных вещей и разрыдался.
Распался дом, и вдруг оказалось, что без него ничего нет. Ни мира, ни людей, ни меня самого.
Дочка:
— Пап, а зачем ты каждый вечер уходишь? Мне тебя жалко! Давай завтра я проснусь, а ты уже пришел, ладно?
Я как большой маятник между домом и недомом (оба чужие), но еще движение идет во мне вверх и вниз. То я возношусь духом — и тогда верю, что все кончится хорошо, то падаю, как в пропасть, и все во мне замирает от страха. Когда это кончится? Чем?
Жизнь не вечна, говорят. А смерть — вечна. Тем-то она и страшна, что она вечна. Но ведь вечная жизнь тоже могла быть страшна? Я делаю вид, что мне еще как-то живется. Я научился в одиночку есть. Оказывается, это не так-то просто. Стола нет, поставил сковородку на подоконник и ковыряю вилкой (одну — купил!). За окном идет лифтерша, которая много лет меня знает. Проходя, уставилась на меня, как на чудо. Смотрит, а у меня кусок застрял в горле. Еще бы, жил в трехкомнатной квартире — и вдруг сидит у дворника и ест из сковородки...