Хомуня
Шрифт:
Следом за княгиней к Петру зачастил постельник Ефрем Моизович, а потом потянулся к Кучковичам и ключник Анбал. Никто не знал точно, чем они там занимались, но вскоре в Боголюбово прошел слух об особом предрасположении княгини Улиты к ключнику.
Козьме обидно было за своего любимого князя, но вмешиваться в его семейные дела считал делом недостойным, ожидал, что перебесится княгиня, остепенится. Да и братья ее, которые, несмотря на измену старшего, все так же пользовались особым расположением и доверием Андрея Боголюбского, обласканы им большими наградами. Они-то должны были заметить недостойные поступки сестры,
Такие тяжкие думы угнетали Козьму, пока не подошла сама княгиня. Она была в добром расположении духа, говорила с Козьмой приветливо, улыбалась и не прятала глаза. Сомнения Козьмы от этого как-то сразу развеялись, показались напрасными. Он помог Улите подняться в седло, махнул рукой отряду младших отроков, дожидавшихся выезда княгини в тени под старым дубом, и двинулся следом за госпожой.
Улита оглянулась, увидела, что Козьма выстроил всадников походной колонной, по трое в ряд, приказала самому ехать рядом с ней.
Она сокрушалась и жаловалась Козьме, что князю Андрею опять стало нездоровиться, самой приходится иметь дело с боярами, решать дела великого княжения.
И действительно, к их приезду в доме Петра собралось около двадцати знатных вельмож, но все больше — Кучковичи и их друзья. А после захода солнца сюда же прибыли ключник Анбал и постельник Ефрем Моизович. О чем они говорили там, собравшись в повалуше, верхнем жилье дома, — неведомо. Боярские слуги чужих туда не пускали.
Козьма бесцельно бродил по застроенному клетушками, тесному от избытка сараев, навесов, амбаров и балаганов боярскому двору и не находил себе места. В душу опять стучалась тревога и сжимала сердце, давила его.
К ночи тревога опять исчезла сама, помимо его воли. Это случилось после того, как уехали Анбал и Ефрем, а следом за ними и Кучковичи, чуть захмелевшие, вышли и громко начали прощаться с княгиней. Разъехались, как показалось Козьме, всяк в свою сторону.
Проводив бояр, княгиня подошла к Козьме и приказала никуда не отлучаться. «Ранним утром, — сказала она, — поедем обратно». Вот тогда Козьма и успокоился, зашел в людскую, прилег на широкую скамью и уснул.
Хомуня в молодечной Прокопия не застал, и никто из дружинников толком не мог сказать, куда он отлучился. Хомуня выскочил во двор, кинулся к воротам, но и отца уже не было.
Проглотив обиду, Хомуня сам отправился в конюшню. Было бы кому пожаловаться, может быть, и расплакался. Но что же слезы лить понапрасну, если помощи все равно ждать не от кого. Да и отец не раз говорил, что плакать перед постригами — самое последнее дело, совсем не мужское. Хомуня лишь крепче стиснул зубы и прибавил шагу.
Княжеская конюшня вытянулась вдоль высокого забора, за часовней и небольшим садом, почти у самой Нерли. Передние ворота были закрыты на массивный деревянный засов, но Хомуню это не смутило, он не раз уже пользовался дырой, прорубленной у порога.
В длинном сумеречном помещении пахло конским навозом, сеном и лошадиным потом. Конюшня была почти пуста. Лишь в дальнем углу ее, у распахнутых настежь вторых, задних ворот, яркое солнце косыми лучами высвечивало у ясель несколько коней. Там же серой тенью промелькнул человек и скрылся за крупом лошади.
Хомуня подошел
Увидев Хомуню, Прокопий выпрямился, подмигнул ему.
— Хорошо, что пришел, Хомуня. А то я совсем замаялся. Поможешь мне?
Хомуня уставил на Прокопия широко открытые голубые глаза, не знал, что ответить. Он не против помочь, но сначала хотелось бы увидеть своего коня. Неуверенно потоптавшись, Хомуня отступил в сторону, оглядел стоявших рядом лошадей, опустился на корточки, зачем-то заглянул им под ноги.
— Ты чего ищешь?
Хомуня поднялся, подошел ближе.
— А где мой конь, Прокопий? Отец сказал, что ты мне покажешь его.
— Вот он, перед тобой. Готовлю к завтрашнему дню. — Прокопий достал из кармана кусок хлеба, протянул Хомуне. — Возьми, покорми Серую, пусть привыкает к тебе.
Хомуня взял у Прокопия хлеб, но не спешил отдать его лошади, разочарованно смотрел на кобылу, на ее не такую уж густую и совсем не длинную гриву, как ему представлялось.
Кобыла словно догадалась, что люди заговорили о ней, переступила ногами и повернула голову, будто давала Хомуне возможность рассмотреть себя лучше, чтобы понравиться новому маленькому хозяину. Почувствовав острый запах кисловатого хлеба, она потянулась к нему мордой.
Хомуня испуганно отдернул руку. Лошадь недовольно фыркнула, опустила голову, всем видом показывая, что обиделась. Потом опять потянулась к хлебу.
Хомуня увидел ее темные, с фиолетовым отливом, немного грустные глаза, и ему показалось, что лошадь смотрит на него укоризненно. Хомуне жалко стало Серую. Он неуверенно и боязливо протянул ей хлеб. Кобыла зашевелила ноздрями, чуть оттопырила большие черно-красные губы, крупными желтоватыми зубами попыталась достать душистый ломоть. Хомуня опасливо отдергивал руку, пока, наконец, не осмелился вложить хлеб в ее приоткрытый рот.
— Молодец! — похвалил Прокопий. — Там, на солнце, сушится еще кусочек, принеси ей.
Хомуня кинулся к воротам, в самом углу, на лопушке, нашел небольшой ломоть мокрого, слегка заплесневелого хлеба и вернулся к Серой. Прокопий показал, как на раскрытой ладошке, не опасаясь за свою руку, подавать лошади лакомство.
Теперь у Хомуни все получилось быстрее и спокойнее. Преодолев страх, он погладил кобыле храп, потом маленькой ладошкой прикоснулся к ее груди. Серая ткнулась мокрыми, теплыми губами в шею Хомуне, отчего он вздрогнул и отдернулся. Но кобыла не сделала больно, только пощекотала за ухом. Хомуня рассмеялся и благодарно посмотрел на Прокопия. В эту минуту он уже не только смирился, что лошадь оказалась не такой, какой представлял ее в своем воображении, но и успел полюбить. И когда Прокопий спросил, нравится ли ему Серая, Хомуня радостно кивнул. Теперь она была для него самой лучшей лошадью на свете и ни на какую другую он не согласился бы ее променять.