Храни её
Шрифт:
— Сара — твоя сестра?
Я смотрел на него, ошеломленный, душа заныла от чувства вины и неловкости за последние минуты, проведенные в цирке. Сара лечила и утешала меня, как никто другой.
— Ты не говорил мне, что она твоя сестра!
— Я не говорил тебе и обратного.
Бидзаро затянулся трубкой. Я ждал, он ничего не говорил.
— А что случилось с Сарой?
Медленно он достал из кармана сложенный лист бумаги и протянул его мне. Почти неразборчивый печатный текст, расплывшийся от влаги и клея, висевший где-то на стене, а потом сорванный.
— Что это?
— Указ номер четыреста сорок три — четыреста пятьдесят шесть двадцать
— Я не знал, что вы евреи.
— Конечно, евреи. Ты же не верил, что меня действительно зовут Альфонсо Бидзаро? Я родился как Исаак Салтиэль под Толедо. Вопрос в том, меняет ли это что-нибудь в некоторых твоих решениях. Я следил за твоей карьерой, дорогой мой. С трудом узнал, увидев однажды твою фотографию в «Коррьере». Посмотри на себя, ты действительно уже не карлик, а большой человек.
— Ты пришел меня оскорблять?
В глазах Бидзаро снова вспыхнул прежний воинственный огонь. Но там, где он когда-то воспламенял гремучий газ темперамента, теперь была лишь мертвая, топкая вода — и огонек погас. Сидевший в углу Бидзаро опустил плечи.
— Нет, — прошептал он. — То есть я не прочь поругаться, но прежде надо, чтобы ты освободил Сару. У тебя есть контакты, не ври. В ее лагере можно жить, но все равно это концлагерь. И, главное, они на этом не остановятся. Репрессии будут ужесточаться. Я знаю, я это уже видел.
— Что значит «видел»?
— Я видел все. Я вечный жид, Мимо. Мне две тысячи лет. Две тысячи лет меня пытают, ломают и убивают, две тысячи лет плевков, гетто, погромов. Где бы я ни жил, а жил я повсюду — в Венеции, Одессе, Вальпараисо, — меня находят везде. Меня тысячу раз убивали, но я всегда возрождаюсь и помню — всё.
— Ты совсем сумасшедший.
— Возможно, друг мой, возможно. Так ты мне поможешь?
— А почему тебя не арестовали?
— Я чуть не попался. Нас предупредили, что надо бежать, но Сара в последний момент передумала. Ей больше не хотелось скрываться. «Пусть только придут» — так и сказала. Еще бы им не прийти. Пропустить такое развлечение. — Он в последний раз затянулся трубкой, глядя мне прямо в глаза. Потом перевернул ее, стукнул об пол и выбил угли прямо на паркет. — Так ты мне поможешь, да или нет?
— А если я откажусь? Станешь меня шантажировать? Расскажешь всем, как я прыгал перед пьяными динозаврами? Пырнешь ножом?
— Стар я уже для ножиков. Если откажешь, я просто уйду, одинокий и несчастный. Но скажу тебе только, что наступит день, когда совесть окажется тебе дороже, чем часы на запястье. И в тот день ты поймешь, что это единственная вещь в мире, которую ты не выкупишь за все свои деньги.
Я орал так, что Стефано пришлось закрыть дверь в кабинет.
— Ты солгал мне, сволочь этакая! Ты вытащишь эту женщину из своего гребаного лагеря!
Он приказал мне успокоиться и сказал, что не сделал ничего плохого, и это была правда. Никто и никогда специально не делает ничего плохого, прелесть зла именно в том, что оно не требует усилий. Просто смотреть и не вмешиваться.
— Это сложно, Гулливер. Если человек в лагере…
— Меня зовут Мимо.
— Очень хорошо, Мимо. Если человек в лагере…
— Слушай меня внимательно: я достаточно сделал для твоей семьи, когда ты во мне нуждался, — ты понимаешь, о чем я?
Стефано
— Это шантаж?
— Конечно, шантаж. Ты что, совсем дурак?
Он отпрянул — я никогда не разговаривал с ним таким тоном. Затем набрал в легкие воздуха.
— Я посмотрю, что могу сделать. Если человек не совершил преступления…
— Она совершила преступление. Она еврейка.
Он раздраженно щелкнул языком.
— Тебе не кажется, что ты пережимаешь? Эти лагеря — не то, что ты думаешь. Вот, взгляни-ка. — Он обернулся, ухватил папку, лежавшую на стеллаже, положил ее на стол и пододвинул ко мне. Оттуда выпал снимок танцующих пар. Все они состояли из мужчин. — Остров Сан-Домино в Адриатическом море. Туда в тысяча девятьсот тридцать восьмом году согнали около пятидесяти выродков-гомосексуалистов. И представь себе, пришлось закрыть колонию, потому что они там развлекались как сумасшедшие, гады такие. Переодевались женщинами, спали друг с другом напропалую… И все на чьи денежки?! Так что твоя еврейская подружка еще, может быть, и неплохо устроилась. — Он было захихикал, но тут же замер, увидев мое лицо. Он повидал достаточно убийц, чтобы знать, как они выглядят. — Я не раз стоял перед выбором, Мимо. Я не жалею ни об одном решении. Я ничего не имею против евреев, поверь мне. Даже если мужики трахают друг друга, мне это по барабану. Мне лично они ничего не сделали. Но приказ есть приказ. Италия больше, чем наши мелкие персоны. Нельзя брать только то, что тебе нравится, и выбрасывать остальное. — Он махнул мне, чтобы я шел. — Я позвоню, когда дело будет сделано.
Сара сошла с неаполитанского поезда третьего марта 1942 года на станции Рим-Пренестина. Мы с Бидзаро ждали на платформе. Я испытал шок, когда увидел ее. В Феррамонти ее не мучили, но шестидесятилетней женщине, которая некогда дала мне путевку в жизнь, теперь было восемьдесят. Она была по-прежнему красива, с белыми-белыми волосами, похудела. Теперь она не выглядела ярмарочной гадалкой, всеобщей утешительницей — она стала пифией, прорицательницей с блуждающим взором, от нее веяло тайной и лавром. Она обняла брата, затем улыбнулась, увидев меня, и взяла мои руки в ладони.
— Мимо, ты не изменился.
— Ты тоже.
Мы долго молча смотрели друг на друга. Бидзаро кашлянул, взял чемодан и пошел впереди нас на другую платформу. Последние пассажиры поднимались в поезд, куда он подсадил сестру.
— Куда вы теперь?
— Для всех лучше, чтобы ты не знал.
Контраст с туринским вокзалом, куда я попал в 1916 году, был разителен. Почти половина поездов теперь работала на электричестве. Стало меньше дыма, меньше шума. Расставания проходили не так бурно. Из вагона пифия послала мне воздушный поцелуй и исчезла. Бидзаро задержался на ступеньке. Я думал, он меня поблагодарит, но он просто сказал:
— Я не критикую твои решения, Мимо. If you can’t beat them, join them, как говорят некоторые мои друзья. Если не можешь победить их, присоединяйся. Ты заслужил это место в академии.
— Спасибо.
Мы проговорили еще несколько минут, пока не раздался свисток. Со вздохом пневматики поезд тронулся. Бидзаро оставался на ступеньке, и я пошел рядом, потом засеменил. Их поезд не был электрическим. Между нами пронесся клуб черного жирного дыма, пахнуло 1916 годом. Шум усиливался, поезд трещал, скрипел, визжал на рельсах. Я почти бежал, чтобы не отстать от Бидзаро.