Игнат и Анна
Шрифт:
– Кого?
– Малыша…
– Ах, прости, – просит прощения Анна за свою непонятливость.
Игнат умолкает. А ей и сказать нечего. А может, и есть что сказать, да не приспела пора. И медленно катится в ночи камышовый воз, шуршат по щебенке мягкие початки, царапают заиндевелую землю острые листья, протявкал в озими мышкующий лис, с хрустом чавкнул под колесом орех, оброненный Иосубом. Старик глотнул из манерки и завинтил наконец крышечку. «Взять хоть орехи… Все одинакие, а ты под фонарем рассмотри: у каждого свое личико – один светленький, продолговатенький, другой потемнее, пузатый крепыш, третьему острый кончик на причинном месте достался, где некогда трепыхался цветок, – не упасешься, ладонь раскроишь. Четвертый – как стыдливая девка, вся про себя, человечьего
Давай-ка лучше я тебе обскажу, как немочка Грета меня от лютой смерти спасла. Ну, значит, держит меня за грудки жестокий кузмен, хрипит: «Отвали!» А я уже никуда отвалить не могу – вконец распылился. Отрываю от сердца заветный платок и ей отдаю. Она своими розовыми коготками узелки растрясла, все три червонца пересчитала и бросила кузмену в лицо. И он дважды пересчитал, у бумажник вложил и сквозь зубы капитолировал: теперь, дескать, можешь. Тут сажаю я Грету в челнок, везу на Остров Любви, известный во всю слободу… но малость не довез. Разохотился, весла бросил, стал туфли снимать. Она смеялась, смеялась, да и пожалела меня. И говорит мне вполне человеческим голосом: «Дрянь твои дела, Иосуб-царевич! Отведай-ка водицы от левого борта…» Я обомлел, пью из горсти и думаю: «Может, такой положен обряд – сперва воду пить, потом ножки мыть…» – «А теперь, говорит, справа испробуй…» Я что, я испил. А она еще больше хохочет: «Что, спрашивает, разница есть?» Я отплевываюсь, киваю: нет, мол, слаще водопроводной воды, не считая нашей родниковой-колодезной. «Вот так, говорит, и мы, бабы, что я, что твоя невеста-жена. Так что дуй-ка ты за борт и греби к ней, покуда цел. А на острове поджидает Кузьма и семь кузменов за ним, и утопят тебя беспременно…» Плюхнулся я с кормы и едва до дому доплыл, без денег, без доли, попусту на маслобойке год отбоярив. Вот так и ты, мэй, Игнат, мэй, слушай старого дурня и на ус намотай. Есть у тебя дом с волшебными буквами Ч.И.И., и ты ему радуйся, не спеши отрекаться, не плюй у колодец, из которого всю потом жизнь пьешь. Пускай он пуст пока, и холодно в нем – ничего, я послал Параскицу, натопит и прокисшую баланду расхлебает твою, а там, глядишь, и Анна деток тебе наплодит полон дом, и щебетом он весь укроется, – не дураки ведь врачи зазря ее в больнице кормить. Ты зря загораешься: поздно к тебе пришла она, твоя индейка-судьба…»
– А после того как помер ребеночек…
– Ах, мальчик! Ведь у тебя тоже был мальчик!
– Да. Родился семимесячным и пожил только четыре недельки. Так вот, говорю, после того как помер ребеночек, Сеня переменился, себя потерял. Если б ты видел, как он на похоронах голосил по Игнату. Словно с ним всю жизнь прожил и теперь взрослого земле отдавал. Я о таких мужских слезах и не знала – плакал горше, чем плачея…
– А какой он был, твой Игнат?
– А?… – словно проснувшись, переспрашивает Анна. «Ах ты голубица несчастная, забалдерка святая!» – растроганно бормочет на ухо вороному Иосуб…
– Почти что еще никакой: маленький, лысенький, недоношенный.
– И долго он потом горевал?
– Кто?
– Семен твой.
– Сеня? Долго. Три года, пока не расстались.
– Но вы же могли еще иметь детей?
– Так и я обещала ему: Сеня, мы молоды, у нас еще будут дети. Он только посмотрел на меня и ничего не ответил. И день за днем, три долгих года он удалялся, уходил от меня…
– И ты не искала его?
– Не искала.
Игнат вздыхает, мнется
– Вот и мы маялись те же три года, пока она не ушла от меня. И поверь, без всякой причины. Наговорила каких-то слов в горячке и убежала. Я думал, побудет у матери, остынет и явится через день, через два. Ну, знаешь, как все люди делают. А она не вернулась.
– Как, совсем не вернулась?
– Да. И четыре месяца ее нет.
– Как странно, – пожимает плечами женщина. – Постой… а когда же мой Сеня ушел? – и начинает загибать пальцы. – В феврале? Нет. Может, в апреле? В июне…, Нет, конечно в июле.
– Июль, август, сентябрь и октябрь о ней не было ни слуху ни духу… – Игнат молчит несколько минут, совсем как в тот раз, когда они с Анной сидели вдвоем в больничном саду и вдруг оказалось, что не о чем говорить. – Сказать тебе правду, я до сих пор не пойму: как это получается на земле? Прожили два человека целую жизнь – и в одночасье друг другу чужие…
– Ой, как похоже! А я стою у ворот, и мне вахтер говорит: «Не желает видеть тебя». Но я-то чувствую, он где-то здесь, глаз с меня не спускает. Час или больше вот так прождала. Тогда и сам вышел ко мне: чего, мол, пришла? чего еще надо? Торбу охраннику отдала – и вали…
– Так он тебе и сказал?
– Так и сказал.
– Так и Анна меня спросила: чего, мол, пришел? чего хочешь еще?
– Так и сказала?
– Так и сказала…
– Ай-я-яй! Ты смотри, как все сходится одно к одному… Господи боже мой, до чего же судьбы людские выпадают рядом, как в картах! Да что судьбы – даже слова… чудеса в решете!..
Игнату становится не по себе. Он уже принял и готов и впредь принимать любые совпадения своей судьбы с судьбой этой женщины. «Но моя Анна и этот урка – почему они, такие чужие друг другу, никогда в лицо не встречавшиеся… кто их подучил говорить на одном языке моими словами?…» И, воспользовавшись тем, что месяц опять на секундочку мигнул из-за тучи, Игнат резко приподнимается и, взяв Анну за плечи, поворачивает ее лицом к себе. Она не противится, глядит бесстрастно, бесстрашно, голова отрешенно запрокинута к небу, и весь ее облик дышит достоинством и свободой. Почти незаметным движением высвобождает плечи из его рук и молвит спокойно, отчетливо:.
«Как мог ты, говорю, так уйти, не сказав ни слова?»
«А чего еще говорить было!» – отвечает Семен.
«Но как-то это не по-людски. Хотя бы простись».
«Сделал как сделал».
«Разве я не слушалась тебя? Хоть раз вышла из твоей воли? Мало любила?… Я… и сейчас люблю тебя. И по ночам ты мне снишься…»
«Не надо снов. Не мучай себя. Что между нами было – то кончено».
«Милый, что я сделала? Скажи мне, за что?»
«Я сам не знаю. И уходи. Подобру уходи. Больше меня не ищи».
Так он мне дал от ворот поворот. А я, по своему женскому скудоумию, еще спрашиваю:
«Может, у тебя другая любовь? Ты любишь другую?»
«Не то что другую, я уж себя не люблю».
– Так и сказал: «себя не люблю?» – вздрагивает Игнат.
– Ага, значит, и тебе жена так сказала?…
– Этими же словами. Тебе сегодня, мне – неделю назад.
– Ты знаешь, Игнат, – таинственно говорит она, приблизив к нему лицо, – мы с тобой спим.
– Как спим?
– Крепко спим. И видим одинаковый сон. Разве ты сам не заметил? Все, что происходит со мной, происходит с тобой. И все, что с тобой случается, со мной повторяется.
– Да, – беспомощно сознается Игнат, – что-то такое общее вижу…
Иосуб внизу от ярости обеими ногами на сына затопал, манеркой грозит, расплескивая сивуху: «Мондигомон ты Ястребиный Коган, братец Игнат! Не в ту кондицию выпал. Баба тебя зовет, любит, дразнит, она тебе головку кружит… Чем друг дружку терзать, поговорили бы, обнялись, и все бы у вас само и пошло и поехало…»
– Да нет, ты пойми, – Анна ему строго пальцем грозит. – Человек, с которым ты хлеб-соль делил, и горе, и радости, вдруг признается, что ты ему не нужна, что даже собственные душа и тело в тягость ему… Что же это такое, Игнат? Не значит ли это, Игнат, что ты теперь свободен совсем, свободен, как ветер над камышовой крышей?…