Исповедь еврея
Шрифт:
Парни ждут, пока тренировочная груша разревется и прикроет голову руками. И когда цель достигнута, задание выполнено, они отзывают юного бойца.
Еще страничка. Те же – индивидуальности по-прежнему смыты Ингушским – постаивают у школы. В воротах появляется Жунус – он рожден для черкески. Рядом старается держаться как ни в чем не бывало Витька Чернов, на днях сточивший здоровый зуб, чтобы напялить на него золотую фиксу.
– Глядите, Чернавка с Жунусом! – притворно хватается кто-то за живот: Витьке не по чину появляться в столь высоком обществе. Все издают презрительный смешок: снобизм здесь не пройдет.
На Жунусе его знаменитые брючата, отглаженные до вожделенной кинжальной обоюдоострости. Жунус никогда не садится, храня выстраданные стрелки, – ему за
Жунус, подобно тополю устремленный ввысь, поднимается еще тремя пальцами выше – на деревянную решетку, о которую вытирают или, по крайней мере, должны вытирать ноги. Его зеленые брючины нежнее апрельской травки и стройнее, чем побеги бамбука. Сзади тихо подходит Ингуш постарше, берется за решетку, вскидывает ее вверх и резко рвет в сторону – Жунус с метровой высоты нелепо грохается на спину. Он вскакивает, его прекрасное лицо пылает бешенством, он… видит шутника и под общий смех начинает смущенно обтряхивать изумрудные грани своих портков.
Щегольство у них было наше – кепки, штаны, чубы, москвички (короткие пальто с меховым воротником), но москвички Единству не помеха: сила народа не в штанах, а в отчуждении.
Помню затяжное побоище у «Голубого Дуная» – Ингуши против какого-то многонационального Единства (заезжего – местным против Ингушей не сплотиться). «Джафар, Джафар», – пронеслась молва: за ним послали на автостанцию – Ланселот, по своему обыкновению, вдевал ногу в стремя, отправляясь за новым драконом. И мы увидели его! (Оказалось, он существовал.) Рослый, но не огромный, с серьезным, почти трагическим лицом Фазиля Искандера, хорошо одетый, он спешил по важному делу, на ходу сбрасывая с себя москвичку (сбрасывать на ходу москвичку было до того престижно, что многие ради этого жеста жертвовали не только жизнью, но и москвичкой). Под москвичкой Джафара оказалась не черкеска, а послушание. Он не дрался, а работал – я навеки усвоил, что серьезные, хорошо одетые люди рано или поздно одолевают раздухарившихся удальцов. Выполнив основные наметки, Джафар поспешил по дальнейшим делам, оставляя доделки подмастерьям.
Казах в светлом плаще, разом обратившемся в брезентовую плащ-палатку, восстал из пучины океаноподобной весенней лужи, как морской царь из Ильмень-озера. Он хотел сказать что-то проникновенное Алихану, но тот, поколебавшись, дважды, тщательно целясь, ударил его в залитое грязью и очень чистенькими струйками крови лицо, и тот упал сначала на колени, а потом еще и на разбитое лицо, словно раб перед восточным деспотом. Алихан, снова поколебавшись, несколько раз изо всей силы ударил его каблуком в затылок – так продалбливают дырку во льду, – и поспешил вослед своим собратьям по оружию, оглядываясь, обо что бы обтереть кулаки. Казах в залубеневшем плаще долго лежал не двигаясь, потом приподнялся на локте и снова надолго застыл, словно вглядываясь в стынущую перед ним лужицу крови, по которой неспешно барабанила грязно-кровяная капель.
– Все видели?! Его Досаев бил!.. – начала кричать, обращаясь к народу, откуда-то взявшаяся бесстрашная толстуха.
Народ безмолствовал. Против ингушей мы сами были евреи. Все народы, отмечал Шопенгауэр, сквернейшего мнения друг о друге, и, что самое удивительное, все правы. Я тоже отошел от про-тоеврейских штучек своего папы (все народы святы, пока их не оболванит кучка мерзавцев, выведенных на специальных мерзаводах из какой-то космической спермы и воспитанных в особых мер-заповедниках) и не дошел до архиеврейских штучек своего сынули: народа вообще нет – есть отдельные люди. Леса нет – есть отдельные деревья. Я верю в Народ. И знаю, что его может оболванить лишь тот, кто нашепчет ему у него же подслушанные заветные мечты.
Я наполовину ваш, дорогие мои фагоциты, ибо сколько моя еврейская половина ни талдычит мне, что как-никак все-таки это мы загоняли ингушей в скотские вагоны и жгли их в сараях, а не они нас, что это мы, а не они занимались «Рубкой леса» и «Набегами», круша сакли и фруктовые сады, сжигая пчельники и загаживая фонтаны (см. «Хаджи-Мурат»), – негодующий глас Народа, исходящий из моей лучшей половины, мигом втолковывает мне, что все эти гнусности творил царизм, тоталитаризм, кто хотите,
К казахам (пока они знали свое место) тоже относились вполне снисходительно: с ними водились, их выдвигали, а в благодарность от них требовалось только одно: краснеть при слове «казах».
Глянцевая лента очищенного от кожицы мяса, – это Алешка Байтишканов наклеил на губу обертку конфеты с именем «Радий», которое хочется еще раз произнести про себя и прислушаться. Алешкина морда – пухлая, круглая, добрая и как будто вечно смеющаяся из-за самой природой прищуренных век – висит передо мной в пустоте моего внутреннего космоса, в котором там-сям развешаны ни на чем (словно заспиртованы) лица, кеды, улыбки, флаги, оскалы, коровьи звезды, кепки-восьмиклинки с урезанным до полунебытия козырьком, кепки-блины с «аэродромами», загребущие суконные клеши, чуждые дудочки («с мылом надеваешь?»), продавленный бензобак, словно тою же ногой вдавленный в грязь, пионерский галстук, горящий на моей голубиной белоснежности грудке, улыбка Вики, вспыхивающая от моего взгляда и тут же накрываемая асбестовой серьезностью, ее сатиновые баллонные трусы, изгоняющие соблазн с уроков физры, обращающие девочек в коротконогих раздутых педагогических каракатиц – взгляд и сейчас тщетно рвется прочь, но той Венеры, на которой бы он мог отлежаться, нет в моем перенаселенном и все равно страшно разреженном космосике…
Алешка! Ты обратил глаза мне прямо в душу – и в ней я вижу только неисчерпаемость: в сундуке утка, в утке яйцо, в яйце… На человеке голова, на голове лицо, на лице глаза, на глазах… и все разное, все разное, ничто не повторяется в тех звериных перенасыщенных бескрайних зарослях моей души, где бродит моя дочеловеческая память: жуки, кабаны, на кабанах щетина, на щетине дедушка, на дедушке паяльник. И казахи там люди, люди, люди – в ватных штанах, в бархатных штанах, в кителях, в халатах, и все разные, разные, разные, с именами, с фамилиями, с кличками, с характерами, то плосколицые – «судьи», что ли, то остролицые – «воины»…
Казашки уже не такие разные: старухи в мягких сапогах и галошах с загнутыми (подбородок колдуньи) носами, женщины и даже девочки в цветастых платьях, расшитых монетами (при самом беглом взгляде: сколько копеек? советская или дореволюционная? о, гадство, дореволюционная, увесистый трояк… как только дырочки пробивают… вот бы срезать – смелые люди в очередях срезают…).
Бледный Аскер – горбоносый, прямо араб, а не казах – каратауский Печорин, трагический двоечник, настораживавший меня тем, что был одареннее меня – красавца и гения: при чудовищной запущенности схватывавший мои объяснения с пугающей быстротой, внезапно писавший безграмотные сочинения, наводившие на меня оторопь – от них могло обдать подлинностью. Вижу: горбатый профиль, чуть тронутые раскосостью глаза, горящие отраженным экранным светом: на экране аксеновский ищущий мальчик цинично спорит с благородным простоватым отцом о смысле человеческой жизни. Я проницательно посмеиваюсь, а Аскер трясет меня за руку: «Неужели он победит?!».
Аскер, лишний человек, болел за отца!
Но когда я перехожу из дочеловеческих прерий в человеческие коридоры – носы, клички, глаза, гомон, – всю эту суетную дребедень разом отсекает вздутая под дерматином дверь, за которой каталоги, каталоги, каталоги – здесь царит Вера Отцова, ее царство – царство исчерпаемости. Выдвигаем ящичек с этикеткой «ингуши» и – фрр! – выпускаем из-под ногтя порхающие крылышки пружинящих карточек, – из-под пальца так и прыскают исчерпывающие ключевые слова: «убили», «зарезали», «финка», «папаха», «расквасили». Казахи числятся казаками, ключевые слова к их разделу – «харкнул», «кумыс», «вши», «айран», «бешбармак», «баурсаки», «той», «бай», «кисушка», «каля-баля, каля-баля», «моя твоя не понимай», «бала» (мальчик) и «кызымка» – девочка. А еще промелькнули «чапан» и «чабан» с прицепившимися к ним «жаксы» и «жаман» («хорошо» и «плохо»):