Исповедь глупца
Шрифт:
Накануне ее отъезда в Финляндию я пришел с прощальным визитом. Был чудный июньский вечер. Я вышел на двор и вдруг увидал ее за садовой оградой у куста. Я остановился, пораженный этим невероятно прекрасным зрелищем. Она была вся в белом, пикейное белое платье, отделанное великолепным русским кружевом, алебастровое ожерелье, застежка и браслеты тоже из алебастра; ее окружало сияние, как свет фонаря, лучи которого проходят сквозь молочные стекла. К этому примешивалась зелень густой листвы, которая отбрасывала мертвенные тени на светлые и теневые блики на ее бледном лице, с горящими, как два угля, глазами. Меня охватило глубокое волненье, словно это было видение. Во мне снова поднялось глубоко дремавшее стремление поклоняться и боготворить, пустота наполнилась, потерянное религиозное чувство, потребность молитвы вернулись в новом виде. Бог был свергнут, на его месте появилась женщина; но
Я хотел быть ее ангелом-хранителем, охранять ее так, чтобы сила моей любви наконец привязала ее ко мне. Я старательно избегал оставаться с ней наедине, чтобы мы – во вред ее мужу – не подружились слишком близко.
А теперь, когда я увидел ее у кустарника, она была одна. Мы обменялись несколькими ничего незначащими словами. Но внезапно ей передалось мое внутреннее волнение, и, когда я взглянул на нее горящим взором, в ней проснулась потребность довериться мне. Она заговорила о том, как ей тяжело даже на короткое время расстаться с мужем и ребенком. Она настоятельно просила меня посвящать им мое свободное время и также не забывать и ее, так как она едет отстаивать мои интересы перед фрекен X.
– Вы очень любите ее? – спросила она, пытливо смотря на меня.
– Вы спрашиваете? – отвечал я, всецело подавленный тяжелой ложью.
И в эту минуту я убедился, что моя весенняя любовь была только фантазией, шуткой, ничем.
Боясь запятнать ее прикосновением моей мнимой любви и завести ее в тончайшие изгибы моего чувства, заботясь оградить ее от самого себя, я коротко прервал опасный разговор, спросив о бароне. Она спрятала лицо, потому что прекрасно поняла значение моего вопроса, а может быть – теперь я допускаю это, – мое смущение перед ее победоносной красотой доставило ей удовольствие. Может быть, в эту минуту она сознала ужасную волшебную силу, которую она проявила над этим Иосифом, равнодушие которого было только внешнее, развязность которого была только вынужденная.
– Вы скучаете в моем обществе, – произнесла она, – мне надо обратиться за подкреплением.
И она звонким голосом позвала мужа, который сидел в своей комнате в первом этаже.
Окно распахнулось, и появилось дружеское лицо барона, который кивнул нам с простодушной улыбкой. Вскоре затем он вышел в сад. На нем была парадная форма королевских гвардейцев. Он был великолепен в темно-синем мундире с серебряными и шелковыми нашивками. Его мужественное полное лицо оказалось резким контрастом с алебастрово-белым обликом жены. Это была прекрасная пара; каждый выделял достоинства другого. Это было ослепительное зрелище, художественное произведение. После ужина барон предложил мне сопровождать их на следующий вечер на пароход, с которым уезжала баронесса; мы, т. е. он и я, можем слезть на последней пограничной станции; это предложение, которое я счел себя обязанным принять, по-видимому, доставило удовольствие баронессе; она радовалось при мысли о прекрасной летней ночи на палубе парохода в Стокгольмском заливе.
В десять часов вечера мы встретились на пароходе, который вскоре и отошел. Ночь была ясная, небо горело оранжевыми красками, море было голубое и спокойное. Бегущие мимо берега мелькали в этом странном, фантастическом
Все дикие сны бессонной ночи принимали образы, темные, мистические, веселые, вся сила подавленного таланта раскрывалась в легких видениях. Я говорил не смолкая, целые часы я черпал вдохновение в двух парах глаз, слушавших меня, не уставая. Я чувствовал, как мое бренное тело разрывалось в неугасимом огне мыслительной машины, и мало-помалу я потерял сознание своего телесного существа.
Взошло солнце, сотни мелких островков, мелькавших в бухте, осветились; ветви елей с их серно-желтыми иглами окрасились в медно-красный цвет; в окнах прибрежных хижин отразилось солнце; из дымовых труб поднимался дым и напоминал о кофе; рыбачьи лодки идут на парусах осматривать сети; кричат чайки, чуя маленьких селедок в темно-зеленых волнах.
На пароходе еще все тихо, путешественники спят в каютах, только мы втроем сидим на задней палубе, и капитан сверху наблюдает за нами и удивляется, о чем мы можем рассказывать друг другу целыми часами.
Уже три часа утра, когда из-за мыса появляется лоцманская шлюпка. Пора прощаться. Залив отделяется от моря всего несколькими широкими островами, чувствуется уже бурное море, и слышен шум волн о последние крутые утесы.
Наступает минута прощанья. Они целуются в сильном волнении. Потом она страстно жмет мне руку обеими руками, со слезами на глазах; она поручает моим заботам своего мужа и просит утешать его во время его двухнедельного вдовства. А я низко поклонился и поцеловал ее руку, не думая о том, что этого не следовало бы делать и что я невольно выдаю свои тайные чувства. Пароход остановился, шлюпка замедлила ход, и скоро лоцман очутился уже на палубе. Я сошел по трапу, и вот мы с бароном уже в лодке.
Пароход, как колосс, высился над нами. Оттуда кивала нам, облокотившись на перила, ее маленькая головка с влажными от слез детскими глазками. Винт пришел в движение, колосс вздрогнул, взвился русский флаг, и мы закачались на волнах, махая мокрыми от слез платками. Ее тонкое личико становилось все меньше, нежные черты затушевывались, и нам были видны только ее большие глаза, которые тоже скоро исчезли; мгновенье спустя мы видели только белый вуаль, развевающийся над японской шляпой, и батистовый платок, которым она махала; потом только белое пятно, белую точку и потом только колосса, бесформенную массу, окутанную дурно пахнущим дымом.
Мы высадились на таможенной станции, обращенной летом в купальный курорт. В деревне все еще спало, и на пристани никого не было; мы стояли и следили за пароходом, который лавировал, чтобы повернуть направо и скрыться за мысом, служившим последней преградой от моря.
В ту минуту, как исчез пароход, барон, рыдая, бросился мне на шею, и мы стояли несколько минут обнявшись и не произнося ни слова.
Что вызвало в эту минуту эти слезы, бессонница или ясная ночь? Было ли это смутное предчувствие или просто жалость? Я и теперь не могу этого объяснить.
Молча и печально направились мы в деревню напиться кофе; но ресторан был еще заперт, и мы пошли блуждать по улицам. Маленькие домики стояли запертыми, и занавеси были спущены. За деревней мы вышли в пустынное место, где находились шлюзы. Вода была чистая и прозрачная, и мы омыли ею глаза. Потом я вынул из несессера чистый носовой платок, мыло, зубную щетку и одеколон. Барон насмешливо улыбнулся на мою утонченность, но это не помешало ему с благодарностью принять принадлежности этого импровизированного туалета. Вернувшись назад в деревню, мы почувствовали запах жженого угля, проникавший сквозь листву прибрежной ольхи. Я знаком дал понять барону, что это был последний привет парохода, донесенный до нас морским ветерком. Но он этого не понял.