Испытание
Шрифт:
Мне никогда не приходило в голову связывать красивую, приветливую Иру с мрачным громилой Агафоновым. Я почему-то думал, что у нее есть парень вне школы, причем старше ее, какой-нибудь студент или курсант военного училища. В последнее время Ира отдалилась от нас. Не то чтобы ушла совсем, нет, она оставалась рядом, но в стороне. И теперь я знал: ее вынудило к этому отчуждение Агафонова. Она была с ним, а не с нами. И вот почему Агафонов не ушел из школы и терпел свое положение свергнутого правителя, терпел брезгливую холодность сильных и мелкие уколы трусов. Он все терпел, чтобы оставаться с Ирой, видеть ее каждый день,
Так вот что такое — писать. Это значит узнавать окружающее. Впрочем, не только это, ибо почему же в таком случае мои великие открытия оставили отца равнодушным? Может быть, ему просто неинтересно, что Ира Гармаш дружит с Агафоновым? А что тогда интересно? Ведь все, что происходит с людьми, интересно. И если бы про Иру Гармаш и Агафонова написал Чехов, отцу было бы наверняка интересно. Надо еще уметь передать свое удивление, свою очарованность открывшейся тайной. Но как?.. Все слишком сложно. Лучше играть в футбол.
Но моя кровь была отравлена. Я уже не мог жить без тех маленьких открытий, которыми награждало соприкосновение с белым чистым листом бумаги, ждущим заполнения. И если, варя гуталин, я лелеял мечту стать химиком, взрывая квартиру, видел себя Нобелем, на лекциях академика Лазарева давал молчаливую клятву создать теорию единого поля, то, марая бумагу, ни на миг не думал о себе как о будущем писателе. Я просто не мог не писать. Но никому не показывал написанного. И вовсе не из гордости или боязни разочарований. Радость и муки этого таинства принадлежали только мне. Да, очень скоро заманчивое занятие улавливать окружающий мир словами превратилось в непосильный труд.
Боже мой, как я старался, как понуждал себя к соответствию слов силе впечатлений, но сам чувствовал, что действительность, на которой я смыкал пальцы, вытекает из них водою…
Так прошла весна, а потом начался футбол, и стало еще труднее. В игре спадали цепи, отваливался тяжкий груз, добровольно принятый на себя. Но когда кончалась игра, я чувствовал себя безнадежно пустым. От новых мук нельзя было лечиться футболом. Я мог спасаться лишь там же, где погибал, а не на футбольном поле. Ведь я и правда не играл сегодня, а решал проблему Алексеева. Поэтому не было ни воспарения, ни приземления. Но и пустоты не было. Короче, не было футбола.
Игра вырывала меня из действительности, из самого себя и уносила в небо. Но теперь мне уже нечего там делать. Мне нужна только земля, сила и тяжесть земного притяжения, — крылья сданы на хранение, и квитанция потеряна. Жюль Вальдек непостижимым образом понял все это. Когда он называл игроков, отобранных в школу, меня среди них не оказалось. Ребята тихо возмущались. Но я-то знал, что Вальдек прав…
Я вообще бросил играть в футбол. И вовсе не из обиды, как думали мои товарищи по команде. Футбол — слишком серьезное дело, чтобы отдавать ему полсердца и полсилы. Так же, впрочем, как и литература.
Порой, когда подступает отчаяние, я пытаюсь понять, а что было бы, не послушайся я отца и не обремени сознание никому не нужной лыжной прогулкой. Конечно, это ребяческие мысли. Человек
А с Сережей Алексеевым мы встретились года три назад, и я спросил его, действительно ли он так сильно страдал в тот далекий день в Сыромятниках? Ратные труды и поэтическое творчество настолько застлали детство в памяти старого воина, что он никак не мог уразуметь сути моего вопроса. Но постепенно, снимая покров за покровом, я сумел вернуть его в Сыромятники, к футбольному мячу, злополучной игре, ко всему бывшему тогда.
— Придумал тоже! — сказал он, улыбнувшись своим крепким ртом. — А чего мне было страдать?..
Подледный лов
Я пригласил Фетисова на рыбалку ради того, чтобы уравновесить Игоря Кустова.
— Ну как же так вдруг на рыбалку? Да еще зимой. Ведь, поди, холодно! — говорил Фетисов, беспомощно оглядывая свое большое, раскормленное тело. — У меня и снасти нет.
— Снасть найдется. У моего приятеля Игоря этого добра сколько угодно!
— Мне и надеть-то нечего.
— У вас, верно, осталось армейское обмундирование — сапоги, ватник, полушубок?
— Но я вырос из этих вещей. К тому же и встать придется чуть свет…
— Вам это только на пользу. Да и знаете ли вы, что такое рыбная ловля зимой?
Я не жалел красок, описывая ему всю прелесть подледного лова: дорогу на рассвете, озеро под солнцем, укутанные в снег деревья, розовые на закате. Я не надеялся пробудить в нем охотничий азарт, но Фетисов был немного художником. Вернее сказать, он был художником-реставратором. Свою жизненную ставку Фетисов выиграл несколько лет назад, когда, сняв пять слоев краски с невзрачного Николая Угодника, обнаружил Георгия Победоносца тринадцатого века. Сам Фетисов, человек скромный, невысоко оценивал свой единственный «гражданский подвиг». Он и о своих воинских трудах не любил вспоминать, хотя, видимо, их было немало, если судить по трем орденам, украшавшим в торжественные дни его грудь.
— Это было какое-то наитие свыше, — рассказывал Фетисов о своем открытии. — Не было никаких оснований ждать, что под угодником окажется что-нибудь ценное. Но я «раздевал» это полотно с упорством отчаяния. Мне нужна была удача, потому что ни на какое другое усилие меня все равно бы не хватило…
Может быть, он немного рисовался, но верно то, что этим своим деянием он обеспечил себе профессиональное имя, должность заведующего реставрационной мастерской и — самое для него главное — возможность спокойно жиреть в окружении книг, картин и всяких красивых вещей и вещиц.
И все-таки я уговорил Фетисова — он был мне необходим как тормоз против тех катастрофических сил, которые нес в себе Игорь Кустов. По вине Игоря я не раз тонул, пускаясь вплавь на дырявых плоскодонках или упускающих воздух надувных лодках; я калечил машину, буксуя в болотцах Мещёры или в песках Окской поймы; коротал мучительные ночи во всяческих топях и хлябях; несчетное число раз проходил испытание ветром, дождем, пургой, зноем. Но так как я оставался жив, то всякий раз позволял сызнова завлекать себя на опасный путь.