Кочубей
Шрифт:
Вдруг Орлик зарыдал громко. Мазепа как будто проснулся и, остановив блуждающий взор на Орлике, сказал глухим, охрипшим голосом:
— Кайся, Филипп, кайся! Ужасна казнь изменникам и клятвопреступникам!.. — И вдруг быстро поднялся, простёр руки и страшно завопил: — Родина моя!.. Сын мой... Иду к тебе!.. — Затрепетал, упал навзничь и испустил последний вздох...
Монах, который в это время продолжал читать молитву, тихим голосом произнёс:
— Аминь!..
.........
На третий день, когда собирались хоронить Мазепу, найдено было тело казака,
Николай Максимович СЕМЕНТОВСКИЙ
КОЧУБЕЙ
I
Утренний туман покрыл седой пеленой спящую Диканьку; казалось: море разлилось во все стороны беспредельно. Кое-где лишь виднелись зелёные вершины столетних дубов, выступавшие из седого тумана, казавшиеся чёрными утёсами; да блестел среди этого моря золотой крест Диканской церкви. Солнце ещё не всходило, и восток только что начал румяниться.
В будинках Генерального писаря Василия Леонтиевича Кочубея все спали, не спал только он, да жена его, Любовь Фёдоровна; они сидели вдвоём у растворенного в сад окна, и печаль ясно выражалась на их лицах. Долго сидели они молча; потом Любовь Фёдоровна поправила белый платок, которым была повязана её голова, и сказала:
— Почём знать, может быть, первая пуля попадёт в его сердце, ты этого не знаешь... да может, и умрёт не сегодня-завтра: в походе не на лежанке сидеть, — ну да что и говорить: будь умный, так и добудешь, а ворон ловить начнёшь, так сам на себя пеняй! Тогда, сделай милость, и не показывайся мне на глаза, иди себе куда хочешь, живи себе как вздумаешь! Лучше одно горе перенести, чем весь свой век терпеть и посмешищем быть для других.
— Любовь Фёдоровна, Любовь Фёдоровна! — укоризненно сказал Кочубей, покачав головой, — что ты говоришь, подумай сама, тебе хочется, чтоб сейчас булава, бунчуки и всё у ног твоих лежало!.. Любонько, Любонько!.. Когда Бог не даст, человек ничего не сделает!..
— « Я тебе не татарским языком говорю, как начнёшь ловить ворон, так Бог и ничего во век не даст!
— А! — воскликнул Кочубей, вскочив с кресла и махнув рукой, — что говорить! Ты знаешь, я бы последний кусок хлеба отдал, лишь бы булава в моих руках была!» Ты сама знаешь, да что и говорить!..
— Я тебе говорю на всякий случай, чтоб знал своё дело!
— Да разве я не знаю?
— Да, случается!
— Когда же?
— Было, да прошло, что б не было только вперёд. Прошу тебя и заклинаю, Василий, не надейся ни на кого, сам ухитряйся да умудряйся, не жалей ни золота, ничего другого, побратайся со всеми полковниками, со всеми обозными, есаулами, угощай казаков, ласкай гетмана, — вот и вся — мудрость!
— Добре, добре!
— То-то, смотри же! Пора, солнце всходит, я приготовила тебе на дорогу всего, и в бричку надобно укладывать?..
— Да, пора!
— Пойду, разбужу людей.
Любовь Фёдоровна ушла; Василий Леонтиевич встал перед иконами и начал молиться; молитва его была кратка, тороплива, но горяча; он не хотел, чтобы Любовь Фёдоровна видела его молящимся, и, поспешно перекрестясь несколько раз, сделал земной поклон и опять сел на своё место. В ту же минуту в спальню вошла Любовь Фёдоровна.
— Давно
— Слава Господу.
— Я тебе на дорогу приказала положить в бричку святой воды, херувимского ладана, просфиру святую и кусок дарника, сделаешься нездоров, — в дороге всё может случиться — вот и напьёшься святой воды, съешь кусочек святого, и Бог тебя помилует...
— Спасибо, Любонько!
Василий Леонтиевич поцеловал её руки, а Любовь Фёдоровна поцеловала его в голову.
В спальню вошла девочка и сказала, что коней запрягли.
— Скажи, чтоб принесли Мотрёньку, — велела ей Любовь Фёдоровна.
Девка ушла.
Василий Леонтиевич встал, помолился и приложился ко всем иконам, Любовь Фёдоровна сделала то же; они прошли в другие комнаты, везде помолились и приложились к иконам; и потом все собрались в гостиную и сели, воцарилось молчание. Василий Леонтиевич встал, а за ним и все, он три раза перекрестился и, обратясь к жене, перекрестил её, жена перекрестила Василия Леонтиевича, и они попрощались. Потом Василий Леонтиевич благословил спавшую на руках у мамки малютку Мотрёньку, крестницу Ивана Степановича Мазепы, поцеловал её, простился со всеми, принял от Любови Фёдоровны хлеб-соль, вышел на рундук, ещё раз поцеловался с женою и сел в кибитку.
Любовь Фёдоровна перекрестила едущих. Бричка покатила по улице между маленькими низенькими хатами... и скоро скрылись вдали.
II
Степь, беспредельная как дума и гладкая как море, покрытая опаленою знойным солнцем травою, простиралась во все стороны, и далеко-далеко, казалось, сходилась с голубым небом, на котором не было ни одного облачка. Солнце стояло среди неба и рассыпало палящие лучи свои. Тысячи кузнечиков, не умолкая, пронзительно кричали в сухой траве, а перепёлка сидела под тенью шелковистого ковыля с раскрытым клювом, от зноя и жажды.
В степи, на курганах стояли казачьи пикеты: по три и более казаков с длинными пиками; иные из них, не двигаясь с места, смотрели вдаль, на дымку испарений, исходивших от земли, и были уверены в истине поверия отцов своих, утверждавших, что это Св. Пётр пасёт своё духовное стадо; иные же разъезжали то в одну, то в другую сторону, высматривая, не покажется ли где ненавистный татарин.
Среди этой безграничной степи раскинут был казачий табор; полосатые, пурпурные, жёлтые, зелёные, белые шатры, — военная добыча казаков прежних лет, отнятая ими у турков и поляков, — были кое-как наскоро поставлены на воткнутые в землю пики. Вокруг шатров стояли рядами несколько тысяч возов, тяжело нагруженных разными военными и съестными припасами; возы эти служили в степи казакам и крепостными стенами.
Изнурённое невыносимым зноем войско отдыхало, дожидая вечерней зари, чтобы вновь двинуться в глубь Крымских степей и наказать неугомонных татар.
В одном месте, несколько сот казаков, спрятав головы в тень, под возы, беспечно спали; в другом, под навесом, толпились вокруг седого старца бандуриста, который играл на бандуре, пел про старые годы, про Наливайка, спалённого поляками, про Богдана и Чаплинского; в третьем, курили люльки и слушали сказки, в четвёртом... да не перечесть, что делали несколько десятков тысяч храбрых казаков.