Кола
Шрифт:
– За милую душу станут. Стрельнут – и долги прочь.
Пайкин словно впервые увидел Шешелова, на миг только, и сразу преобразился. Глаза зашторились:
– Хе-хе... Пожалуй, ить стрельнут, – взгляд его стал текучим. – Да я ить так просто, узнать, не думаете ли отдать город. Матвей давеча говорил с вами...
– Господа офицеры Колой распоряжаются. Но за измену отечеству и городничий всегда в ответе.
– Господь с вами! Что вы! – Пайкин к своим оглянулся, попятился. – Здоровья вам доброго, господин городничий.
– И вам, – сказал Шешелов, – и вам здоровья. – И смотрел, как Пайкин пошел к своим, как они сгрудились, зашептались, косясь на Шешелова. Хорошо, что немного
Шешелов поднялся устало со скамьи, разминая затекшие ноги, тяжело пошел в крепость. Благочинного, Бруннера видеть сейчас хотелось, Герасимова. Он им скажет, что пушки стрелять не должны бы по городу. Кораблю нужен стан. Значит, следует ожидать десанта. И времени хватит, чтоб еще что-то успеть.
Колокол ко всенощной прозвучал приглушенно, тускло, но, наверное, опустели все дома в Коле: шли и шли к собору старики, поморы, чиновники. Женщины многие шли с детьми. Шешелов тоже пошел, в последних.
Народу в соборе битком, небывалая тишина. Запах ладана, дым свечей, духота от дыхания, пота. О грабителе-корабле, супостате-поработителе говорит благочинный. Говорит о долге колян стоять с огнем и мечом твердо, как было до них в веках, чтоб не иметь поношенья и сраму великого от детей, внуков, всех крещеных людей Руси.
Благочинный знает, как слова ставить, что сказать. Но срывается от натуги голос. Это нынче и на присяге заметил Шешелов с горечью: состарился для большой паствы и собора большого отец Иоанн, состарился. Все старые они уж – Герасимов, благочинный и он с ними. Когда жизнь прошла? И осторожно наблюдал взглядом. Слушают благочинного. В лицах вера, тревога, боль. Да, грядущее всех страшит.
Запел на клиросе хор. Робко взывают к богу высокие голоса. Молитва древняя и простая. И тишина. Благочинный теперь читает. И пение опять рождается – из глубин души будто, тихое, набирает скорбными голосами силу, волной катится промеж стен, бьется, замирает высоко в сводах. Молятся на коленях люди. Что они в одиноком на краю света храме? Горсть песка в руке бога. Но измученными душой и сердцем кричат песчинки: спаси! Помилуй и даруй жизнь! И лики икон в метущемся свете свечей скорбят. Лики слушают как живые и в сочувствии сами вот-вот заплачут. Благочинный как-то рассказывал о великом искусстве сочетать игру теней, света. Шешелов тогда восхищенный слушал: и свечку надо уметь поставить. А если господь раскроет свою ладонь в ветер? И почувствовал: сердце будто споткнулось, в глазах поплыли круги. Спасаясь от духоты, чада, всеобщей скорби, он стал пробираться к выходу. Ему облегчения молитвы давно уж не приносили. Невозможно вернуть отрочество и с ним веру. На паперти вдохнул свежий солоноватый воздух. Надо
В ратуше он накинул шинель на плечи, запасся табаком, спичками и вдоль Колы-реки в обход пошел к заливу. Ночь светлая. Солнце еле спряталось за вараки. Беззвездное небо, на юге большая висит луна. А в улочках – ни души. Дома глазами стеклянными смотрят чуждо, за ними ни звука, ни огонька. Мягкая под ногами пыль. Сколько помнит эта земля пожарищ: криков ярости, боли, смерти? Завтра все повторится. И кто молится на всенощной, и кто нынче на корабле – будут завтра стрелять, убивать, будут, может, лежать убитыми. И такие же, как у домов, глаза. Во чье имя все это будет?
Шешелов медленно шел, с утра раннего на ногах, он устал. За крепостью ни души. Темной тенью стоит на месте корабль. Неподвижность пугающая. А ведь, верно, и там не спят. Не надумают ли десант сейчас, в сумерки?
Нет, пожалуй, и теперь не будет внезапности. Посты сразу всполох поднимут. Как же их обновленье воспринял Пайкин? Теперь делегации трудно уйти из города и еще труднее вернуться. О чем он с усердием молится на всенощной? Просто так не отступит, ясно, будет искать лазейку. И себя, наверно, еще покажет.
За башней он сел. В памяти шла тревожная суета дня. Они делали, что могли. Герасимов, Пушкарев, Бруннер с ним согласились: корабль не должен стрелять по городу, следует ожидать десант. И от ясности стало поменьше страхов, нашлись дела. Предполагали возможность высадки, намечали места отрядам. Потом Пушкарев и Бруннер собирали своих добровольников, инвалидных, строили. Благочинный писал присягу.
Шешелов закурил, запахнулся в шинель поглубже. Да, присяга. Это было немаловажным. Дети, женщины, старики по сторонам отрядов смотрели, и Шешелов настоял на присяге чиновников, Пушкарева, Бруннера, сам повторял со всеми усердно, искренне: «не щадя живота своего и жизни». Он видел: многие добровольники держат неловко в руках оружие, неумело. Штык и пуля таких вот обычно находят первыми. Но жалость в себе давил. Это их земля, город, море. И действительность дня сурова: им сейчас присягать – «не щадя живота...» А иначе откуда на жизнь право?
Ночь была на исходе. Шешелов очень устал, глаза слипались. Он, наверное, задремал и теперь встрепенулся обеспокоенно, когда справа, из-за вараки поднялось солнце. Корабль по-прежнему был на месте, только теперь в тени. По заливу – сияющая дорога. Самое время сейчас десанту бы, из-под солнца. А если посты, как и он, уснули? И в тревоге поднялся на отекших ногах, выглянул из-за башни.
Коляне по двое, по трое сидели, стояли вдоль стены крепости, у причалов и далее к мысу. Они все пришли, наверное, сразу после всенощной. Шешелов и не слышал когда. Похоже, оба отряда явились с оружием. А веленье с вечера было строгое – отдыхать. И пошел, похмыкивая, опять за башню. Не зря потрачены силы на проповеди, присяге. А любезные господа опоздали уже с десантом. Видит бог, опоздали.
Подошел Пушкарев. Он чуть свет уже на ногах, выбритый, в выглаженном мундире. Умница он, командир, солдат.
– Отлив начинается, Иван Алексеич.
– И что же? – не понял Шешелов.
Пушкарев протянул ему трубу подзорную, Герасимовых.
– В отлив они не пойдут, пожалуй.
Шешелов смотрел долго. Шлюпки на месте висят, людей не видно, орудия далеко в портах. Если б не вести о Ковде, разграбленной Кандалакше, сожженной шхуне Герасимовых, других судах, он мог бы подумать: десантом не собираются. А может, и вправду прилива дожидаться станут? Пушкарев словно выдал ему отсрочку. И Шешелов, благодарный, вернул трубу, встал, разминая ноги. Во рту горечь от табака, на зубах пыль. Хотелось есть.