Лабиринт
Шрифт:
А что могло быть дальше?..
Маша не сводила с Рогачева восторженных глаз. В ее взгляде я ощущал укор себе.
— Дурак,— подумал я о Димке,— просто дурак!— И почувствовал тоскливое злорадство оттого, что — не только я, Рогачев — и тот сорвался, и что же? Итог — один....
Сизионов оказался умным, опытным бойцом, который умеет расчетливо и точно наносить удары.
— Люблю молодежь,— сказал он, позвякав ножом о тарелку, смех затих.— Этакая напористость, смелость, до дерзости даже — хорошо! Так-таки, значит, я и пишу не о том, что есть в жизни, и читать меня поэтому не станут...
— Напишу!— Он хотел сказать это твердо, а получилось несколько растерянно, да и все время, пока Сизионов говорил, Дима стоял, как школьник, слушающий выговор от учителя.
Но тут Сизионов нанес последний, сокрушающий удар.
— А ведь нет,— сказал он, весело потирая руки. — Ведь не напишете! Критик-то ведь должен быть последовательным, а вы — как? В докладе меня хвалили, а теперь — наоборот... А? Так ведь? Или за вас доклад кто-то другой писал?..
— Нет,— смешался Дима,— я сам.
— Тогда где же вы говорили правду — там или тут?
— Наверное, там шла речь о госте, а тут — о писателе,— неожиданно раздался громкий баритон Сосновского.
Теперь все повернулись к нему. А Сосновский, как если бы не произнес ни слова, спокойно резал ножом отбивную, был целиком поглощен своей подрумяненной, обваленной в сухариках отбивной.
Подавляя минутную неловкость, Сизионов встал.
— За молодость,— сказал он, поднимая бокал.— За смелую, честную молодость, которая не боится ничего, даже...— он выдержал короткую паузу и, обведя сидящих веселым, острым взглядом, проблеснувшим из-под припухлых век,— даже собственных ошибок!..
— За молодость, которая не ошибается,— сказал Коржев, высоко подняв свою стопку. Но его дребезжащий, не сильный голос уже стерся, смешавшись с одобрительным гулом и перезвоном бокалов.
Банкет продолжался.
Мы постарались выскользнуть незаметно, хотя, впрочем, никто и не вздумал бы нас удерживать, но после того как дверь ресторана захлопнулась за нами, мы добрых полквартала еще мчали, словно спасаясь от погони, пока Маша не взмолилась:
— Ну куда вы несетесь? У меня каблуки!
Только тут мы остановились.
— Батюшки!— простонал Дима сокрушенно.— Срам то какой!
Он еще не мог опомниться — и то хохотал, мотая головой и хлопая себя по бедрам, то с изумлением озирал каждого из нас, будто вопрошая — неужели вправду случилось то, что случилось?..
И
Падал снег. Он валил мохнатыми хлопьями, повисая на голых ветвях раскидистых кленов, росших вдоль дороги, ложился на тротуар, на перильца вдоль витрины, на вывеску магазина «Канцтовары», под которой, завернувшись в тулуп, как в броню, дремал сторож.
Неожиданно из кишащей снежной пелены вынырнул Сосновский. Его шапка была второпях нахлобучена по самые глаза, пальто распахнуто — наверное, он спешил, боясь, что не догонит. Он молча сунул Диме в руку портфель, вытащил из кармана смятый шарф, накинул на шею. Прищурясь, уколол насмешливым взглядом Диму Рогачева, потом остальных, и весело сказал:
— Ну?..
Должно быть, очень уж скорбно выглядели наши физиономии,— Сосновский рассмеялся. Он смеялся долго, по-птичьи склонив голову набок и наблюдая, как у нас на губах проступают неохотные улыбки.
— Ну? — повторил наконец он, отсмеявшись, — Что за мировая скорбь? Что за черная меланхолия? На вашем мосте, Рогачев, я бы задрал нос выше телеграфного столпа! Вы — победитель!..
— Но... — заикнулся ошарашенный Дима.
— Вздор! Все вздор! А вы как хотите — чтобы вам в ответ Сизионов сорвал с головы лавровый венок и посыпал макушку пеплом? Вы совет его приняли?
— Это про статью?..— переспросил Дима.
— Какой смысл?— сказал я.
— О! — Сосновский иронически вскинул брови. Он хотел еще что-то добавить, но, видимо, передумал.— Куда вы направились? По домам? Спать?
— А что же еще?..— хмуро сказал Сергей.
— Какая романтичная мысль — в такую ночь накрыться одеялом и задать храпака! — Сосновский рассмеялся.— А что, если мы сейчас отправимся ко мне и выпьем по чашечке крепкого кофе?..
Нам открыла молодая женщина — жена Сосновского. Казалось, ее не только не смутил, а даже обрадовал наш поздний приход. Диме она протянула руку как старому знакомому.
— Ты знаешь, сегодня, он публично высек самого Сизионова! И где?.. На банкете!..
— Какая жалость!— огорчилась она.— А я не пошла, боясь даром потерять вечер!— Ее карие глаза смеялись.
Мы прошли в небольшую комнату. Две ее стены до самого потолка занимали стеллажи с книгами. Что-то баррикадное было в них — в этих грубо и наскоро сколоченных полках из иекрашеных досок и в том воинственно напряженном беспорядке, с которым громоздились по ним книги, где стоя, где лежа плашмя, где подпирая и поддерживая друг друга.
Кроме книг да потертого письменного стола здесь, сущности, ничего и не было — только бюстик Пушкина в простенке между окнами, на полочке, и пара офортов под стеклом.
Казалось, тут жили только искусством, ценили только его, с беспечным и почти нарочитым презрением относясь к заботам об уюте и удобствах. Однако Сосновский сам отправился готовить кофе, сказав, что никому не доверяет в этой многосложной операции, и пробыл на кухне довольно долго,— оттуда по квартире разносился горьковатый, щекочущий запах зерен, поджаренных на сковородке.
Наталья же Сергеевна — так звали его жену — заставила Диму изложить во всех подробностях происшествие на банкете и, слушая, еще больше оживилась и порозовела от смеха.