Мадам
Шрифт:
— Знаете, кто придумал этот ход? Кто первым сыграл таким образом?
Естественно, никто не знает, а нашему наставнику только того и надо. И начинается так называемое отступление в общеобразовательных целях:
— Капабланка. В 1925 году, на турнире в Лондоне. Надеюсь, вы знаете, кто такой Капабланка…
— Ну… мастер, — бормочет кто-нибудь из нас.
— Мастер! — потешается над этим убогим ответом наш тренер. — Я тоже мастер. Это был СУПЕР-мастер! Гений! Один из величайших шахматистов, ступавших когда-либо по этой земле. Виртуоз позиционной игры! Теперь уже нет таких шахматистов. И вообще шахматная игра деградировала.
— Ну, а Ботвинник, Петросян, Таль? — пытается кто-то возразить, назвав знаменитых в то время советских гроссмейстеров.
На лице нашего наставника появляется неописуемая гримаса неприятия, после чего он впадает в угрюмую задумчивость.
— Нет и нет, — говорит он наконец, и лицо его выражает неприязнь, граничащую с отвращением, —
И еще один момент: горы, альпинизм. Мне лет тринадцать, и один из друзей родителей, альпинист старой формации, берет меня с собой в Татры, на настоящее восхождение. Я и раньше бывал в Закопане, но мой опыт как туриста ограничивался лишь проживанием в уютных частных пансионатах и прогулками по долинам и горным лужайкам тропами, проложенными гуралями [1] для «крестьян». На этот раз мы должны были жить на настоящей альпинистской базе и совершить настоящее восхождение. И мы действительно поднимаемся с моим искушенным наставником и проводником к самому сердцу Татр, чтобы поселиться в одном из самых знаменитых и даже легендарных альпинистских центров. Выспались мы хорошо: в заранее заказанном — с соответствующим уведомлением — двойном номере. С едой, однако, намного хуже: приходится ждать в растянувшейся длинной лентой очереди. Это же повторяется при попытках воспользоваться сантехническим оборудованием. Наконец, преодолев все преграды и трудности, мы выходим на долгожданное восхождение — на встречу с овеянным мифами пространством и царственным величием безмолвных горных массивов. Но вожделенную тишину и покой все время нарушали какие-нибудь шумные и шальные школьные экскурсии, а созерцанию простора, открывающегося на вершинах и горных пиках, мешали песнопения и клики организованных туристических групп, шествующих «тропою Ленина». И мой испытанный проводник — в старой темно-зеленой штурмовке, в коричневых бриджах из толстого вельвета, опускающихся немного ниже колен и там прихваченных специальными пряжками, в шерстяных клетчатых гетрах, плотно охватывающих икры, и в поношенных, но хорошо сохранившихся французских ботинках — с горечью начинает, картинно усевшись на обломок скалы, следующий монолог:
1
Гураль — местный житель, проводник. (Примеч. пер.)
— Гор уже нет! И альпинизма в Татрах нет и не будет! Даже это угробили! Шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на этих чертовых муравьев. Массовый туризм! Где это видано! Совершенно бестолковая затея. Когда я ходил в горы, еще перед войной, все происходило иначе. Приезжаешь; со станции первым делом идешь закупать провизию, крупы, макароны, бекон, чай, сахар, лук. Никаких деликатесов; зато все дешево и сердито. Затем до Розтоки или Морского Ока. Пешком или на автомобиле, но не на этих современных автобусах, а на такой маленькой, открытой, частной машине, которая отправлялась в путь, когда ее хозяин пожелает или когда соберется достаточно пассажиров. На базе «Розтока» семейная атмосфера. И прежде всего безлюдно, пятнадцать человек, не больше. С этой основной базы и совершались восхождения, даже многодневные. Ночевали мы в шалашах, а где повыше — в горных хижинах и расщелинах, вместе с пастухами… О чем я, в конце концов, речь веду? Об одиночестве и тишине. О том, что ты один на один со стихией и собственными мыслями. Ты идешь, и ты один, как первый человек на планете. На рубеже земли и неба. И голова твоя в лазури небес… в космосе. Поверх цивилизации. Попробуй-ка теперь это испытать, по крайней мере здесь и сейчас, в этой толпе сбившихся в стадо «крестьян» и их «проводников», посреди гомонящих экскурсий. Это такая пародия, такой базар, что даже не по себе делается…
Такого рода нападки на жалкую действительность и ностальгические воздыхания по великолепию прошедших времен были для моих ушей — многие годы — просто хлебом насущным. Поэтому я ничуть не удивился, когда в возрасте четырнадцати лет, сев за парту в гимназии, опять услышал вариации на ту же тему. На этот раз прозвучали гимны в честь выпускников прошлых лет.
Ведущие занятия учителя частенько отклонялись от темы урока, чтобы рассказать о некоторых из своих учеников и связанных с ними событиями. Это всегда были необычайно яркие личности, а события — просто фантастические. Однако ошибся бы тот, кто решил, что эти воспоминания походили на назидательные сказочки и проповеди на тему безупречных первых учеников или чудесно преобразившихся бездельников. Ничего подобного.
Конечно, все эти рассказы о на первый взгляд святотатственных, иногда даже мерзопакостных выходках содержали в себе некую мораль или подтекст, которые привлекали нас намного меньше. Скрытый смысл воспоминаний с пикантными занимательными подробностями сводился к следующему предупреждению: «То, что такое случалось, отнюдь не означает, что и теперь может произойти, тем более в этом классе. Те ученики и те личности были исключениями, единственными в своем роде. Теперь таких уже нет. Вас это никак не должно касаться. Поэтому зарубите себе на носу: не вам пытаться им подражать! Для вас все кончится только печально!»
Хотя мне был знаком и даже привычен такой образ мыслей, в данном случае я, однако, не мог его принять. То, что раньше мир был намного более интересным, динамичным, ярким, — сомнения у меня не вызывало. Что музыканты и вообще люди искусства превосходили ныне живущих, — в это я тоже охотно верил. Я допускал, хотя уже не без некоторых оговорок, что раньше горные восхождения были как-то поблагороднее, а королевская игра в шахматы велась более достойными мастерами. Но чтобы школа? Чтобы даже ученики прошлых лет были лучше, — нет, с этим я не мог согласиться.
Невозможно, думал я, чтобы серость и заурядность, которые меня окружали, нельзя было превозмочь, и никаким образом это состояние не удастся поправить. В конце концов, в данном случае и от меня зависит, как будут развиваться события. Ведь и я могу принять в них участие. Следовательно, необходимо действовать и срочно что-то предпринять. Пусть снова что-то происходит, пусть вернутся прежние времена и увенчанные славой герои, но воплощенные уже в иных личностях!
MODERN JAZZ QUARTET
Одной из легенд, которыми я тогда жил, была легенда джаза, особенно в польской редакции. Девушки в бикини, героически атакующие нравы сталинской эпохи, Леопольд Тырманд, «ренегат» и диссидент, яркий писатель и несгибаемый поборник джаза как музыки, олицетворяющей свободу и независимость, наконец, бесчисленные занятные байки о первых джазовых ансамблях и особенно об их лидерах, которые зачастую делали блестящую карьеру, бывали на Западе и даже удостаивались посещения «мекки»: США, — вот мир этой легенды. В голове теснились образы прокуренных студенческих клубов и подвальчиков, полуночных, наркотических jam sessions и пустынных улиц все еще не отстроенной, лежащей в руинах Варшавы, на которые в ранние предрассветные часы выныривали из своих «подземных убежищ» смертельно усталые и странно печальные джазмены. Вся эта фантасмагория влекла к себе особым очарованием, с трудом поддающимся определению, и будила желание пережить нечто подобное.
Не долго думая, я решил собрать джаз-ансамбль и обратился к товарищам, которые так же, как и я, занимались музыкой и умели играть на каком-нибудь инструменте. Мне удалось уговорить их играть джаз, и мы составили квартет: фортепиано, труба, ударные, контрабас, после чего начали репетировать. Увы, это имело мало общего с тем, о чем мне мечталось. Репетиции происходили после уроков в пустом спортзале. Вместо дурманящих клубов сигаретного дыма, паров алкоголя и французских духов разносилась после уроков физкультуры удушливая вонь едкого юношеского пота; вместо атмосферы подвала, где собирается богема, атмосферы, складывающейся из декадентского интерьера, тесноты и полумрака, господствовало настроение, навязанное сценическим оформлением спортивного зала с ярким светом раннего полудня или мертвым светом газовых ламп и с характерным антуражем рядов лестниц на стенах, забранных решетками окон, голого необъятного пакета с там и сям выступающими клепками и с одиноко пасущимся на нем кожаным конем для прыжков и упражнений, и, наконец, сама музыка, которую мы играли, имела мало общего с искусством знаменитых ансамблей: нам никак не удавался тот самый легендарный экстаз и вакхические безумства, не говоря уже о божественно изощренных импровизациях в состоянии безумной аффектации; в лучшем случае нашу игру можно было назвать ремесленной подделкой.