Манефа
Шрифт:
Посёлок за время её отсутствия изменился прямо до неузнаваемости. Он вырос в десять раз, обзавёлся асфальтированным двухэтажным центром с большими клубом, универмагом и райкомом партии. Петровна прикупила на окраине хорошенький домик, весь заросший берёзками и рябинками, с голубыми, как мечталось, ставнями. Устроилась кладовщицей на кирзавод. Через два года написала сыну, что опять выходит замуж за серьёзного пожилого вдовца. Но сын даже не успел приехать с ним познакомиться. В тот вечер, как её новый супруг, уже пенсионер, пошёл на дежурство сторожить школу, она прибралась, и приготовилась прочитать "на сон грядущим". Пошла на кухню за спичками, вернулась, — а свеча-то горит! Сама зажглась. Господи помилуй! А утром прибежали и сообщили: у мужа сердце остановилось. Господи помилуй. После этого она окончательно смирилась с одинокой
Годочки улетают, а болячки лепятся. Сын женился, да выбрал неудачно. Попалась ему эта вот мымра, ленивая, аж вспоминать тошно. Позарился на красоту, вот и стирал сам, и готовил, и полы мыл. А она ему дочку родила кое-как и совсем после этого разлеглась. Петровна съездила пару раз, поругалась со снохой и затосковала: сынок такой худющий стал, слов нет. И всё только свою мымру оправдывает. Что тут делать? Как сына спасти? Сноху ли выгнать, его ли забрать? Петровна сама от своих мыслей в больницу слегла. А тут один знакомый верующий мужичок, Гена-аккумуляторщик, позвал в компанию на его машине поехать в Мариинск, к одному монашку, Иову-прозорливому. Слыхала она, что монашек тот с детства не ходячь был, ножки у него не выросли. Но его даром прозорливости вся Сибирь православная пользовалась. Никто не раскаивался. Вот и забралась Петровна в битком набитый старый "Москвичок", стиснулась, поехала. Пока добирались, чуть все не переругались: кому больше всех надо. Всяк чужие беды руками разводил, а свои до гор возводил. Но на месте все разом присмирели, — страшно-то вперёд заглядывать. Может…. Может, зря и приехали.
Петровна проскочила в тёмную низкую, заваленную какими-то мешками и тряпками комнату сразу за Геннадием. Весь передний угол перед зажженной лампадой был увешан и уставлен большими и малыми иконами. Под иконами стоял деревянный топчан, покрытый множеством плетёных дорожек и круглых ковриков. Очень громко "чавкали" ходики. Монашек лежал на боку, в аккуратном подрясничке, опоясанный ремешком, в руках жёлтые бусинки костяных чёток. Лицо круглое, белое-белое, без бороды. Он только взглянул на Петровну и прошептал: "Сиди дома. Никуда не езди". И ручкой махнул. Прислуживающая тут бабка стала кулаком выталкивать Петровну в притвор. Та так оторопела, что сразу и не обиделась: двое суток трястись, бензин нюхать, чтобы тут вот так скоренько взашей вытолкали? Рванулась, было, той бабе объяснить, кто та такая, да уже другие паломники не впустили.
Конечно же, она съездила. Попыталась развести сына, выгнать эту наглую, ленивую тварь. И её же родной сын, её Коленька, которого она с семи месяцев в козьей шали выпарила, с ней пять лет потом не разговаривал!.. Правду монашек советовал. Вот и урок непослушания.
Послушание. Хорошо, — вот благословил её духовник приход открывать, а как? Люди вокруг были неподъёмные. Вроде и надо, вроде и так живём. Сколько она кругов по селу дала, сколько бесед провела, а всё ни шатко, ни валко. Махнула рукой. Погодите, поприжмёт, подпоёте мне хором. Но и самой ездить в городской собор каждый раз становилось всё труднее, годы своё напоминали. Первые разы, конечно, все дорожные мытарства воспринимались подвигом, верилось, что за это Господь лишние грехи с весов сбросит. Но потом стало уже просто невмоготу. Тут ещё и шестой инфаркт стукнул, да не обычный, а какой-то обширенный. Возле койки уже и смерть с косой постояла, полыбилась. Но ушла. Слава Богу, хоть сын мириться приехал. И сам повёз её в Ложок на ключ. Святой этот ключ бил на месте массового расстрела священников в гражданскую междоусобицу. Коммунисты его потом и бульдозером засыпали, и мусором заваливали, а он всё себе дорогу находил. Так и смирились. И на этот ключ съезжались болящие со всех окрестностей. Молились, купались. Было много исцелений. Бывали и видения. Вот и она тоже тогда сподобилась: стояла отдельно от всех над водой, молилась, и вдруг увидела, словно на дне лежащую, икону. А на той иконе святых видимо-невидимо. Собор.
Приход зарегистрировали через год. С Геной напару вдруг как-то легко собрали подписи. Власти, было, стали кочевряжиться, так она смело, аж сейчас дух захватывает, махнула прямо в Москву. Потом опять штурмовала исполком. И раем манила, и адом пугала, и льстила, и смешила. Они её даже милицией два раза выставляли. Стерпела всё. Потом принесла
Самым ранним, туманно-розовым утром, бледная от бессонной ночи Петровна боком-боком подбиралась к батюшке. Тот словно что чувствовал, так и уходил от беседы. То в алтарь занырнёт, то, выскочив через пономарскую дверь, по двору пулей пробежит, какой-то мусор спрячет. И ровно не слышит её зова. Но она его всё-таки прижала на солее:
— Батюшка, прости ради Бога, мне бы с тобой пошептаться.
— …?
— Посоветоваться. Ну, и покаяться.
— Кайся здесь. Что? Опять курицу набила?
— Да?! Знаешь уже? Набила, виновата. Так ведь ей уже четырнадцать лет, давно не несётся, а на огород каждый день нападает. Замучилась ей по-хорошему говорить, — и привязывала, и за решётку прятала. Нет, развяжется, вылезет, окаянная, и сразу же на грядки. Сил больше нету.
— Так заруби.
— Да как же? Жалко, привыкла к ней, ровно к родной. Столько лет вместе. Так что, прости грех, опять её побила. Грешная я, грешная.
— Ты мне зубы не заговаривай, — Петровна дугой согнулась, лицом в пол, — она до холода в спине боялась этих его маленьких буравчатых глазок. Верно говорят, что их батюшка тоже с прозорливством, тоже монах ведь, — А про то, что опять Маргаритиному младенцу грыжу загрызала, молчать будешь?
— Проболтались? Это я в последний раз! Ей, Богу, в последний.
— Опять "в последний". Ничего не боишься. Сколько уже говорено-переговорено. Доколдуешь. Ты чего ещё опять задумала? Или кто подбивает?
— Ой, батюшка, родной, — подбивает! Разве ж я сама бы решилась?
— Говори поскорей, некогда. Пора службу начинать, а я не готов с тобой.
— Отец родной, благослови, как владыко подъедет, прошение поднести. Я хочу у его просить…
— А ты с чего взяла, что он подъедет? — он не просто перебил, а попытался опять в алтарь скрыться. Но Петровна вцепилась в рукав, держала крепко:
— Так ты же сам сказал!
— Он и на той неделе обещал. А сам мимо промчался.
— Прости, так то я была виновата. У меня тесто не подошло. Вот я и стала ночью на молитву. Прочитала Богородице акафист и канон, ну и попросила, чтоб его мимо пронесло. Матерь Божья! Чем бы мы его угощали? Опозорились бы только.
— Ну вот! Тут, понимаешь, народ собрался. С работы поотпросились. Детей с цветами привели. Даже начальство под парами машины держало. Как-никак правящий архиерей! Событие для медведей наших. А он — мимо! Все на него обиделись, но, оказывается, это всё ты! — священник неожиданно вырвал рукав и заступил в алтарь, прихлопнув дверкой перед её носом.
— Отец родной! — в голос запричитала Петровна, уткнулась носом и губами в ноги архангела Гавриила, — прости меня окаянную! Но как бы мы его угощали? А теперь всё готово, всё! И карпа запекли, и два пирога отпариваются, и арбуз в холодильнике! Батюшка, так как же мне? Подавать прошение? Подавать, али нет?! А?! А?!
И вдруг из-за тонкой дверочки, тихо-тихо:
— Что ты от него хочешь?
— О монашестве просить, — так же шёпотом прислонилась с этой стороны Петровна.