Мать Гилберта
Шрифт:
— Смех один, — сказал Гилберт. — Ей было плевать, море по колено.
На первой странице «Ивнинг стандард» она увидела большое фото Кэрол Диксон — светлая блондинка, не особенно красивая, улыбающиеся губы плотно сжаты. Можно наперед было знать, что он принесет газету; просто мысли у нее другим были заняты. «У вас играет воображение, — сказал, теребя бумаги на столе, один из специалистов, к которым она обращалась. — В таких случаях, ей-богу, лучше от земли не отрываться».
В пабе, сказал он, к нему стал клеиться один старикан. «Много народу сегодня», — обратился он к Гилберту для затравки.
Гилберт ответил — да, и слегка подвинулся,
«Курни, милый», — предложил он, протягивая Гилберту пачку «Бенсон энд хеджез».
Всегда, думала порой Розали, можно знать наперед. Можно было знать, что он принесет газету, что не упомянет о снимке на первой странице, что тревога начнет мягко уплотняться у нее внутри и внезапно затвердеет узлом, во рту пересохнет и трудно станет говорить.
— Я потом машину полицейскую остановил, — сказал Гилберт. — Говорю им: «Старый гомик сегодня опять за свое». Что делать, приходится сообщать.
Он сказал, что их машина медленно ехала вдоль тротуара, он увидел из «шкоды», встал впереди них и помахал им рукой.
— Я говорю: «Вы его еще застанете, если сразу туда». Они записали, что он мне сказал, каким тоном, и так далее. Они согласились, что говорить непристойности нельзя по закону. Очень любезны были. Я им объяснил, что решил на всякий случай сообщить, а то мало ли, он и к пацану какому-нибудь может пристать. Они сказали — все правильно. Теперь они его возьмут на заметку. Пусть даже не станут сегодня забирать, все равно он будет у них на заметке. Они могут такого типа просто предупредить, а могут, если что, задержать и выдвинуть обвинение. Я бы на их месте подумал о задержании, чтобы никакой пацан, не дай бог, от него не пострадал. Я им так и сказал. Говорю, он в восьмой уже или девятый раз ко мне таким тоном. Они согласились, что нельзя мешать человеку, если он хочет тихо посидеть и попить.
— Родной мой, ты один раз вчера выходил?
— Вчера? Почему вчера? Гомик ко мне сегодня…
— Нет, я про вчерашний вечер спрашиваю. Ты ведь, кажется, совсем рано вернулся, правда?
Накануне у нее без явной причины разболелась голова, и она, поужинав, сразу легла. Но, как он вошел, услышала — в девять пятнадцать, самое позднее в девять тридцать. Заснула она около десяти — под звук телевизора, как ей теперь смутно помнилось.
— Вчера показывали «Большой сон», — сказал он. — Но разве можно такую вещь переснимать в Англии? Смысла не вижу. Девица в «Колл куик» сказала — блеск, а я говорю — жалкое зрелище. Я сказал, не вижу смысла искажать оригинал. Глупо, говорю, так его искажать.
— Да.
— Она из Вест-Индии, эта девица.
Розали улыбнулась и кивнула.
— Просто смешно. Надо же — блеск. Смех, да и только.
— Может, она не знает, что есть старая версия.
— А я ей сказал. Все разобъяснил. А она знай себе талдычит — блеск, блеск. Да они все такие, эти вест-индские.
Иной раз, когда он так разглагольствовал, она чувствовала себя не человеком, а тенью. Заурядные фразы, которые он произносил, истощали ее. Сегодняшний его разговор с полицейскими — это что, нарочно? Это что, та самая дерзость, вызов миру, который норовит ущемить его в правах? Ей часто казалось, что его жизнь, вроде бы бесцельная, на самом деле устремлена к цели, и еще как.
— Я чаю заварю, — сказал он. — Сегодня собачий холод.
— Мне, родной, не надо.
— В «Колл куик» один сказал, что на ветровом стекле у него замерз
— Никому не хуже.
— Это врожденное. Жалко парня. Он и правда, как ни посмотришь, жует, жует. Но запросто может быть и резинка. Или ириски какие-нибудь.
Когда он вышел заварить себе чай, она осталась сидеть, безучастно глядя на серый пустой экран. Отец Гилберта задолго до того, как их брак распался, увидел, что не может заставить себя любить его. Этого тоже не было сказано, но она знала, что это так. По какой-то причине он никому, даже отцу, не внушал любви. Но у нее-то сердце разрывалось, когда она просила оставить его в центре, где его изучали. У нее оно разрывалось и всякий раз позже — центр, сказали ей, для этого не предназначен, и она обращалась в разные другие места. Долгом ее была бдительность — бдительность, которую она не могла сполна обеспечить. Она могла только слушать его болтовню и следить, чтобы он не носил шерсть на голое тело. Полицейские, которых он остановил, сказали бы, что он того. В «Колл куик» сказали бы то же самое.
— Ты до конца досмотрел? — спросила она, когда он вернулся с подносом. — Если фильм и правда такой глупый, зачем было смотреть до конца?
— Какой фильм?
— «Большой сон».
— Это тихий ужас.
Он включил телевизор. Политики обсуждали Румынию. Его лицо, все в цветных экранных бликах, не выражало никаких чувств — ни радости, ни грусти. Он был аккуратен по части лекарств. «Если принимать все как велено, — заверили ее, — опасаться нечего. Абсолютно».
Когда сгорел дансинг, она подумала, что никогда больше не увидит сына. Он не вернется, и в конце концов начнутся расспросы, сопоставления. Она воображала, что долгие дни пройдут в напрасном ожидании; потом, в каком-нибудь негаданном месте, его арест. А он взял и вернулся.
— «Причуды мистера Киплинга», — сказал он, протягивая ей картонную коробку с глазированными пирожными. Она покачала головой. Он налил себе чаю.
— Резинка, голову даю на отсечение, — сказал он. — Голову даю.
Если бы он вчера вечером опять вышел, она бы услышала, как он заводит мотор. Машина разбудила бы ее. В тревоге она села бы в постели. Включила бы ночник и стала бы ждать возвращения машины. Даже если бы он, едва придя домой, почти сразу уехал опять, ему пришлось бы сильно торопиться, чтобы попасть в ту часть Лондона ко времени, которое они называют, — без пяти десять самое позднее, потому что девушка вышла от подруги в девять пятьдесят, а идти ей было всего семьсот ярдов. В том, что он принес «Ивнинг стандард», не было ничего необычного, как и в упоминании о старом гомосексуалисте, который приставал к нему и раньше; а что сегодня подвернулась полицейская машина — это чистая случайность.
— Скукотища, — сказал он и сменил канал. Руки у него были маленькие — деликатные руки, лишь ненамного крупней, чем у нее. Он не проявлял склонности к насилию. «Не надо! Не надо!» — кричал он в детстве, да и теперь иногда, если она замахивалась на муху. Отказываясь открывать школьные учебники, ночуя в подвале, обзаводясь без денег машиной, он вел себя вызывающе, но насилия в этом никогда не было. Все признавали его ум, искусно скрытый под занудным разглагольствованием. Все признавали, что Гилберт озадачивает, но — насилие?