Матери
Шрифт:
У него только одна любовница.
Да? Это Ина? Очень симпатичная. Она вполне может быть тебе матерью.
Ты не имеешь права так поступать, мамочка.
Я никому ничего не должна. Имею право на все. Имею право на свою беду и на свою болезнь.
Мама, у меня все болит. Все. На меня давит какая-то огромная тяжесть. Я даже думаю, что, как и ты, не смогу жить.
И в чем причина?
В тебе. Ты — моя рана. Я ужасно люблю тебя. Мне не нужна другая мать.
Ну вот… Выходит, что это я во всем виновата? Я этого не говорила… Ты можешь, можешь сама со всем этим справиться. Прошу тебя — сделай это ради меня. Прогони Ину. Начни снова жить с папой. Улыбайся. Выбирайся из дома, в люди. Начни работать. Перестань уходить по ночам одна. Сделай это для меня, мама.
И тогда входил Павел — высокая атлетическая фигура, уверенная походка, мужчина в расцвете сил, сильный и здоровый, он выходил к своей семье — к своей сумасшедшей жене и своей несчастной дочери, входил в свой дом, где время остановилось, дом из паутины и тоски, дом из темноты, садился рядом с ними — сломленный, сильный и преданный, нелюбимый и виноватый, неудовлетворенный, садился рядом со своей разбитой жизнью, с безысходной своей любовью, Андрея давно наблюдала, как начала седеть его борода, как все больше редели волосы на голове, как все глубже становилась морщинка меж бровей, наблюдала и удивлялась тому, что все это делало его еще привлекательнее, это был неотразимый мужчина с матовым оттенком кожи, черными как уголь глазами, которые в одно мгновение буквально раздевали женщин, распаляли, разжигали, желали их, стекали по их груди как расплавленное железо, сводили их с ума. Андрея любила зарываться лицом
Я убила своего отца, прошептала как-то днем Христина — она сидела в освещенной полуденным светом спальне, слабая, совсем прозрачная, обездвиженная, уже не уверенная ни в чем — есть ли в комнате еще люди, сидит кто-нибудь рядом с ней или нет, где Павел — моется в ванной? а Андрея — она делает уроки по математике? Христина — неподвижная, пронизанная светом уходящего дня, пронизанная воспоминаниями о своем отце, пронизанная своей виной, своей жизнью, своей медикаментозной обреченностью, она вдруг обхватила лицо руками, молча, ни с кем не разговаривая, может быть, только с Богом, но в этот момент его не было в комнате, здесь была только ее дочь, Андрея, которая рылась в шкафу в поисках своей тенниски, извини, мама, я не расслышала, я убила его, повторила Христина, очень странным образом, с этого все и началось, перед этим убийством были божьи коровки, было и синее и зеленое, а потом уже не было цветов, убила самого крупного современного композитора, своего отца, убила, потому что он нас оставил, меня и маму, потому что он бросил нас, потому что влюбился в ту женщину, потому что та женщина родила ему Каталину, ту самую Каталину, которая, должно быть, приходится мне сводной сестрой, ту Каталину, с удлиненными миндалевидными глазами, телом пантеры, запахом самки, обожаемую моим отцом, ту Каталину, дочь стервы, стервы в черном, по которой все сходили с ума, и мой отец в том числе, самый крупный композитор, он растаял перед этой стервой в черном и забыл про меня и мою мать, забыл о нас, будто нас никогда и не было, выгнал из дома, в котором мы жили, чтобы на наше место переехали Каталина и эта стерва, когда мы встречались с ним где-нибудь на улице, ему было неловко, и он только спрашивал, как мы, как наши дела, а мама кричала, кричала и выла по ночам, рвала на себе ночную рубашку, рвала простыни, рвала газеты и кричала, по ночам мама собирала газеты и начинала их рвать, потому что в доме уже нечего было рвать, кроме ковров, и она кромсала их турецким ножом, который папа привез из Турции, мамочка, мамочка, что с тобой, Андрея опустилась на пол, мамочка, ты бредишь, Христина посмотрела на нее глазами Христа, самым чистым в своей душе, самым светлым в ней, я говорю тебе правду, но Христина не знала, кому это говорит — свету или уходящему дню, горам, которые были видны из их окна, или сирени с ее неописуемым ароматом, а Павел действительно был в ванной, как долго твой отец моется, сказала Христина, как будто ее и в самом деле волновала вода, которая шумела там, вода, которая становилась все дороже, воду на планете надо беречь, сказала Христина сидевшей на полу рядом с ней Андрее, а твой отец всегда так долго моется, и грустно улыбнулась, улыбнулась беспомощно, как человек, осужденный на смерть, какая вода, мама, Андрея ничего не понимала, какая вода, как это — какая вода? как это — какая? Ну и что было потом, еле успела вставить Андрея, ну, после того, как твоя мама, то есть моя бабушка, которую я совсем не знаю, впрочем как и деда — я его вообще не знаю, резала ковры ножом из Турции, а потом наступил голод, Христина сказала это так, будто собиралась рассказать очень пикантную историю, наступил голод, у нас с мамой был только хлеб, а если появлялась брынза, то мы ели ее жадно, кусками, я съедала по целому большому куску брынзы с хлебом, я не могу поверить, озадаченно проговорила Андрея, ты же вообще не ешь брынзу, и Христина рассмеялась, с тех пор и не ем, моя милая, именно с тех пор, и вот однажды мой отец, великий композитор, которого я знала только по газетам, пришел к нам утром, и мама долго мылась перед этим, долго мазалась — наводила красоту, долго делала себе прическу, целую ночь, даже больше, сидела с какими-то листьями плюща на лице, в маске, маске для красивой кожи, и когда утром я ее увидела, то не поверила своим глазам, мама, твоя бабушка, которую ты вообще не знаешь, была похожа на призрак, мертвеца, только гроба и цветов недоставало, она так ужасно выглядела, была такая холодная, что мне захотелось открыть окно, хотя была зима, и мой отец, великий композитор, которого я уже давно не видела и которого ты совсем не помнишь, потому что он сразу после этого умер, появился в дверях, элегантный, свежий, жизнерадостный, сияющий, высокий, смуглый, красивый, будто только что из сказки, между прочим, твой отец очень на него похож, потому я и вышла за него, его единственным преимуществом было это потрясающее сходство с моим отцом, великим композитором с его дерьмовой музыкой, которую он крал у всех, бесстыдно и нагло, крал у других больших композиторов, в его музыке, Андрея, не было ничего настоящего, только коммунизм, только лесть властям, только подхалимаж, только воровство, если тебе когда-нибудь доведется услышать музыку своего деда, знай: ничто из того, что ты слышишь, ему не принадлежит, все это — дешевая музыка с помойки, как и сам твой дед — дрянь помойная, он даже не заслуживал, чтобы я его убивала, Андрея сидела у ее ног совсем без сил, глядя вниз — изучала рисунок ковра и лишь молила Бога, чтобы отец поскорее вышел из ванной и вошел сюда, и тогда бы Христина замолчала раз и навсегда, как замолчала ее мать, открывшая дверь ее деду, когда он в то солнечное зимнее утро позвонил им в дверь впервые с тех пор, как выгнал их из дома. Тогда он позвонил в первый и последний раз с тех пор, как выгнал их из дома, она снова слышала голос Христины, как бы догадавшейся, о чем думает ее дочь, так вот, говорю тебе, он был еще красивее, чем в газетах, чем по телевизору, лучше, чем какой-нибудь великий американский актер, он был потрясающе элегантен и уверен в себе, такой сытый, наверное ел много и разнообразно, подумала я тогда, потому что если сидеть только на хлебе и брынзе, вряд ли будешь таким красивым, таким смуглым, таким высоким, он позвонил в дверь, и мама открыла ему, а он протянул ей какой-то цветок, кажется розу, но я точно не помню, она его спросила, по какому случаю роза и что ему надо, а он сказал: я хочу видеть Христину.
А меня, спросила его мама, меня ты не хочешь видеть, нет, ответил он, и мне стало очень обидно, ведь мама целую ночь сидела с этими листьями плюща на лице, целую ночь наводила красоту и надушилась своими невообразимыми духами, и все вокруг провоняло этими духами, так что в комнате было не продохнуть, потому, наверное, я и хотела открыть окно, а раковина, как всегда, была доверху забита грязной посудой, и я даже сама видела: в кухне была крыса, которая ночью забиралась на эти грязные тарелки в раковине и подъедала с них крошки от хлеба и брынзы. Ну вот, значит, у нас пахло крысой, немытыми тарелками, грязным бельем, запущенным домом и духами — тяжелый, мерзкий, удушливый запах, он шел от мамы, так что, я думаю, и крыса в кухне сбежала именно тогда, потому что я ее больше не видела, как, впрочем, я не видела больше и своего отца, большого, смуглого, элегантного композитора, который нас бросил, чтобы уйти к той стерве, суке, по которой все мужики сходили с ума, той стерве в черном, которая родила ему Каталину с ее миндалевидными глазами, Каталину с ее крутыми соблазнительными бедрами и тонкой талией, с огромными сиськами, всем этим наследством, доставшимся ей от матери, с ее повадками настоящей суки, опять же наследством от ее матери — метить свою территорию, никого не подпуская к ней, я не видела больше этого смуглого, ухоженного и сытого мужчину, который буквально свихнулся на своей Каталине и ее матери, этой стерве в черном и ее незаконнорожденной дочери, потому что мама не давала и никогда не дала бы ему развод, скорее умру, говорила мама, чем дам развод
Здравствуй, Христина.
Добрый день, папа.
И наступило молчание.
Ты не возражаешь, я сяду куда-нибудь.
Нет, папа, не возражаю.
Он сел на один из двух деревянных стульев, на которых мы обычно сидели с мамой за едой.
Стало необычайно тихо и как-то солнечно. Мама стояла за дверью и подслушивала.
Он снял перчатки. Положил на деревянный стол, весь в крошках и жирных пятнах. Потом снял шляпу и тоже положил на стол.
Я хотел тебя спросить, начал он и внезапно остановился.
Последовало еще более долгое молчание.
Комната наполнилась тем самым светом — от божьих коровок.
Папа разглядывал меня глазами цвета черного дерева, такой красивый, неземной, его густые волосы спадали по обе стороны лица, мой папа, такой теплый, ласковый, смуглый и счастливый.
Я уже не могла больше выдерживать это молчание, его взгляд — он разглядывал нашу комнату и, наверное, уже всё заметил, всё неприличное — пятна, запахи, крошки, рваную занавеску, израненный ковер, кусок грязной простыни, выглядывающий из-под одеяла на кровати, и я бросилась к нему и стала целовать, папа, папа, папочка, люби меня, возьми меня к себе, забери меня, спаси, не оставляй одну, прошу тебя, папа, забери меня! Я вжималась губами в его щеки, гладила волосы, целовала глаза и плакала так, как никакой ребенок не должен плакать, слышишь, Андрея? Ты слушаешь меня или плачешь? Ты тоже плачешь, моя девочка, так, как никакой ребенок не должен плакать? Павел, очевидно, уже наполнил свою ванну, потому что шум текущей воды смолк. Вероятно, сейчас он листает толстую еженедельную газету, Андрее даже казалось, что она слышит шелест переворачиваемых страниц. Он схватил меня за плечи, продолжала Христина в пароксизме своей безобразной исповеди, и отстранил от себя. Он был в панике. Его глаза были полны ужаса. Ты целуешься, как одалиска, наконец вымолвил он. И прошу тебя, сядь там. Он усадил меня на стул напротив. Сядь как следует, сказал он и отодвинул мой стул от своего. Вот так. Я села как следует и даже откинулась на спинку стула, стараясь выполнить все в точности так, как он велел, чтобы понравиться ему, быть послушной. Ну что, успокоилась, да? спросил он. Да, ответила я, все в порядке, хотя мне очень хотелось спросить, что такое одалиска и возьмет ли он с собой одалиску, но не решилась. Предстояло что-то большое, не было смысла отвлекаться по мелочам. Ну так, повторил он снова, так, так, так. Разумеется, он успокаивал себя, а не меня. Завтра я уезжаю в Лондон, и в это мгновение январское солнце заглянуло к нам в окно и осветило его глаза — огромные, черные, встревоженные после только что пережитой паники.
А ты возьмешь меня с собой в Лондон, спросила я.
Нет, Христина, ты же знаешь, это невозможно.
А когда вернешься из Лондона, заберешь?
Твоя мать тебя не отпустит.
А я убегу от нее, ответила я.
Она найдет и снова заберет.
Значит, ты меня не хочешь?
Это не так, Христина, ведь ты мой ребенок.
Значит, ты не любишь меня как надо.
Я люблю тебя как надо, Христина, просто есть вещи, которых тебе не понять.
Если ты объяснишь, я пойму, обещаю тебе.
Нет, я не могу их объяснить.
Значит, ты меня не любишь? Раз ты не любишь маму, значит, не любишь и меня?
Христина, я запрещаю тебе задавать подобные вопросы!
А какие вопросы я могу задавать?
Вопросы пока что задаю я. Вот когда подрастешь…
Когда я вырасту, папа, будет поздно. Тогда я уже не буду задавать вопросы, да и тебя не будет в живых, чтобы отвечать мне.
А ты откуда знаешь, что меня не будет в живых?
Ты не вернешься из Лондона.
Почему?
Потому что умрешь там.
Вот как? Он нервно засмеялся. И почему это я умру?
Потому что ты не любишь меня, папа.
Это не так.
Ну тогда возьми меня с собой в Лондон и вообще возьми.
Ты такая же наглая и нахальная, как и твоя мать. Вы с ней похожи как две капли воды. Это она подучила тебя говорить такое?
Нет, папа.
Знала бы ты, как мне тяжело!
Да, папа.
Откуда тебе знать?
Не знаю откуда, но знаю, папа.
Христина.
Да, папа.
Что тебе привезти из Лондона.
Ничего, папа.
Подарки. Какие подарки тебе привезти из Лондона.
Я хочу только, чтобы ты там умер.
И он посмотрел на меня. Я не знаю, Андрея, как это описать. Просто посмотрел.
Было очень солнечно и очень тихо. Все остановилось. На какие-то несколько секунд, не больше. Он понял, что умрет. И я поняла. И мама, которая подслушивала за дверью. Мы все поняли. Но ничего уже нельзя было сделать. Ни ему, ни мне. Именно тогда я ощутила дыхание судьбы, ты знаешь, Андрея, что такое судьба?