Матисс
Шрифт:
При одной мысли, что у него закончатся батарейки, и он в кромешных потемках станет пробираться на ощупь, путаться, мыкаться, корчиться под давлением вышних недр – приводили его в смертное содрогание, он потел, у него сводило лопатку. И вот он наконец найдет какую-нибудь лестницу и, обливаясь слезами, примется бесконечно карабкаться, и вдруг наткнется на обрыв лестничного звена – хуже этого он мог придумать только обвал туннеля, заперший его в тупике.
Именно под землей мысль о том, что он должен будет умереть, стала особенно важной. Это как раз и вывело его на свет Божий. Он теперь много думал о смерти. Причем не как о жгучей абстракции пустоты, в юности приводившей его в мрачное бешенство. Думал он теперь о вещах существенности и вещности смерти. О том, как все это будет происходить – быстро, ловко, незаметно;
Он в самом деле упивался свободой. Единственное, что мучило – гигиена и трудный сон в неверном месте, на подхвате у случая. С вечера старался пополнить бутылку с водой – чтобы утром промыть со сна глаза – и, самое главное, почистить зубы. С грязными зубами жить ему не хотелось. Устраивал он постирушку, мыл голову, по пояс – либо в 9-м таксопарке, либо на Ленинградском вокзале, либо основательно в душевой бассейна «Дельфин» на Первомайской, где до сих пор билет стоил полтинник, и где он еще и плавал, но немного, экономно, поскольку находился в режиме недоеданья. Излишние траты сил обременяли хлопотами о пище.
Сквозняк и патрульные менты были главными врагами его ночевок. Холод его не беспокоил, – был у него с собой приличный полярный спальник и пенка, позволявшие при необходимости спать хоть на снегу, – а вот обстановка вокруг и сознание безопасности были важны чрезвычайно. Если место было стремным, он не мог толком заснуть. Подъезды ненавидел, так как в них постоянно отыскивалась какая-то засада: то жители обрушатся, то свои же, бомжи, задушат соседской вонью. Доступных парадных было мало, а подходящих еще меньше: видимо, он просто не научился их разведывать.
Одно время ночевал в подвалах Солянки, в которых бывал в незапамятные времена. На втором курсе неожиданно познакомился в джаз-клубе в Доме медика с девушкой Сашей, бывшей балериной, переросшей кондицию кордебалета. Эта белобрысая коротко стриженная сорвиголова была старше лет на пять и мотала его по всему городу, повсюду усыпанному ее взбалмошными идеями.
Одно незабвенное мероприятие оказалось съездом мнимых потомков царской фамилии в Питере, куда они примчались на скоростном экспрессе. До последнего момента Саша держала в тайне цель их поездки. Во времена, взбаламученные внезапной легальностью, оказалось модно и почетно обнаруживать чистопородные связи в своей генеалогии, и приниженные советской жизнью, ее уравниловкой люди выдумывали себе голубую кровь. И яростно напитывали ею плоть своей фантазии, приподымавшей их из трясины повседневности.
В прокуренной, обрызганной розовой водой квартире на Лиговке их ждало сборище зомби-клоунов, наряженных в съеденные молью сюртуки, с несвежими розами и хризантемами в петлицах, в картузах и с криво пришитыми эполетами. Дамы красовались в театральном реквизите «Чайки» или «Грозы», с гремучими ожерельями из сердоликов и потертого жемчуга. Толпа на входе волной расступилась перед ними с гакающим шипеньем: «Княгиня, княгиня, сама княгиня!» К ним стали подходить в соответствии с неведомым ранжиром, представляться. Выпив шампанского, скоро они уже были на Финляндском, садились в электричку, ехали в Петергоф, и Королев, смеясь, целовал в тамбуре свою княгиню, а она задыхалась, она всегда вблизи прерывисто дышала от желанья…
Подвалы на Солянке были двухуровневые. В резиновых сапогах, с грузом батареек, термоса, компаса, с двумя огвозденными палками против крыс они спустились в сырые дебри пустот. Продвигаясь в необъятном помещении, пугавшем своей просторностью, превосходящей не одно футбольное поле – фонарик тонул, едва проявляя сумрачную отталкивающую даль, блестевшую лужами, корявую от ржавого хлама, от брошенных автомобилей, – они не понимали, куда их несло. Королев тогда полностью доверялся Саше, она была старшая и высшая – хотя и обожала подчиняться ему, специально выдумывая ситуации, в которых расставляла сети случаю,
В подвалах все было примерно так же, как и тогда, ничего не изменилось в подземной реке города, будто он спустился не под землю, а в прошлое время. Вот только Саши здесь больше не было. Зато прибавилось хламу, какой-то общей запущенности, происходившей, впрочем, изнутри.
Скоро ему наскучило слоняться в соляных складах. Ностальгией здесь было не поживиться, да и разочаровался он найти прозрачную глыбу соли, мифические залежи которой ярко помещались в его памяти: соль можно было выгодно продать скульпторам. Зато присмотрел на верхнем уровне приличное местечко для ночевки – спортзал. В нем висела боксерская груша, кругом стояли парты. Побаиваясь крыс, он составил их покрепче одну на другую – и навзничь спал на верхотуре, лицом в баскетбольное кольцо, с которого свисали, щекотали нос обрывки сетки.
Если ему приходилось бывать, и особенно спать на людях, он заранее вживался в образ того человека с летучей кровью, в образ невидимки, спрямлял, внутренне разглаживал черты лица, их обесцвечивая, успокаивая, чтобы не отсвечивать. И вновь, и вновь при этом он думал, вспоминал о том ходившем где-то внутри человеке, накаченном мертвой материей… В том заброшенном спортзале, где висела тяжкая, почти новая «груша»: свежая глянцевая вещь посреди разрухи, – и он вновь разнимался мыслью о полярности: живое – неживое. И думал о животном как таковом, о том, что зачатки мышления появлялись и на более ранних, чем приматы, стадиях филогенетического развития, еще у более примитивных животных… Засыпал он обычно на своей любимой мысли, что растение близко к камню, а камень – к атому, который тоже живой, но словно бы находится в обмороке, поскольку накачан тем неуловимым, несжимаемым, холодным эфиром…
Под землей он не то чтобы искал Китеж – никакого отражения Москвы под землей не было вынуто, никакой второй Москвы не имелось и в помине. Почвы московские – болота, плывуны да гуляющие речушки. Все глубокие подвалы со временем превращались в колодцы. Не в тайных построениях для него заключалось дело, а в том, что так он пытался заглянуть в суть, в глаза потемок…
От Новослободской нужно было идти Селезневской улицей до Театра Армии, в цоколе которого находилась спускная шахта. Ложноклассическое, переогромленное здание театра довлело, вычурно искривляя пространство. Ломанный строй колоннады сокрушал ориентацию пространства.
Он спрятался за колонну, поджидая, пока менты свернут раскинутый на площади антиалкогольный рейд. Разбегаясь во все стороны, светящимися жезлами они останавливали все автомобили подряд. Выйдя из-за руля, направляемые световым веером, водители брели обреченно к белой, похожей на корову, машине «скорой помощи». В распахнутом ее балдахине восседала толстая тетка-врач, которая вставляла водителям в рот хоботком вперед огромную белую бабочку. Подышав вместе с насекомым, водители морщились от боли и сгибались в рвотном припадке. Тогда врач тянулась рукой, вынимала бабочку, поправляла ей марлевые крылышки и, проведя рукой по склоненной голове водителя, отпускала его восвояси.