Мемуары
Шрифт:
Эта мелкая вражда так раздражила герцога Орлеанского, что его нетрудно было увлечь на более серьезные оппозиционные выступления. Для него достаточно было одной власти моды, чтобы принять такое решение; надо было лишь отдаться волне общественного мнения. Чем грозило бы ему поведение, которому безопасно следовал мельчайший округ королевства и сторонники которого высказывали свои взгляды повсюду, вплоть до передних короля? Герцогу Орлеанскому достаточно было показаться, чтобы его объявили главой недовольных в пору, когда все были или делали вид, что недовольны. Лица, умевшие завоевать его доверие, возбуждали его воображение, рекомендуя занять подобную позицию.
В задачу моего повествования входит ознакомление с этими людьми, так как во что превратилась бы история, если бы она изображала одни поверхностные явления, не проникая во внутреннюю сущность людей, игравших некогда роль, и не вскрывая силы, которые приводили их в движение.
Я уже познакомил с канцлером Дюкре, которому принадлежало первое место в доме герцога Орлеанского. Лимон управлял при нем финансами, занимая должность интенданта. Это был деловой и чрезмерно
Лимону оказывал энергичную поддержку аббат Сабатье де Кабр, один из самых беспокойных членов тогдашних парламентов. Так как аббат был связан с госпожой Силлери, то ему было легко проникнуть к герцогу Орлеанскому; он выделялся редким бесстыдством, пленительным воображением и особо богатым красноречием и был причудлив и щедр в брани. Он понравился герцогу Орлеанскому и сумел его увлечь. Хотя аббат не пользовался уважением парламента, но он не лишен был в нем влияния. Его обвиняли там в том, что он действовал в качестве шпиона последнего министерства; для своего оправдания он неотвязно придирался к новым министрам. Именно он требовал в собрании парламента 16 июля 1787 года созыва Генеральных штатов; это дерзновенное новшество сильно привлекло к нему внимание. Для человека с подобным характером было бы большим преимуществом привлечь герцога Орлеанского к таким делам, которые, при его неспособности, каждый день увеличивали бы его зависимость! Он понял, что прежде всего следует устранить трудности, что нельзя надеяться преодолеть легкомыслие герцога, но необходимо ограничить свои требования к нему, чтобы воспользоваться его слабостями. Для выступления на государственной арене принцу следовало лишь затвердить роль, подготовленную для него аббатом Сабатье. Случай представился в виде займа в 400 миллионов, о котором я уже говорил. К этому моменту надо отнести начало участия герцога Орлеанского в общественных делах.
Для правильного понимания этого эпизода необходимо познакомиться с некоторыми формами, соблюдавшимися во Франции, когда правительство нуждалось в займе. Указы, объявлявшие о займах и определявшие их условия, носили характер законов и, подобно всем законам, должны были быть записаны в регистрах парламентов королевства. Эта формальность, утверждавшая обязательство, взятое на себя государством, представляла обеспечение для заимодавцев. Но достаточно ли было для достижения такого значительного результата выполнения простой формальности? Мог ли один акт записи создать государственное обязательство и наложить ипотеку на доходы государства? Не означала ли парламентская регистрация акта одобрения мероприятий, заключавшихся в указе? А разве право одобрения не предполагает права неодобрения? Не свидетельствовала ли регистрация о национальном согласии, и могло ли это согласие выражаться в действии чисто механическом, слепом и совершенно пассивном? Все эти вопросы постоянно возобновлялись, и так как их всегда обходили и никогда не разъясняли, то они представляли постоянный источник споров и интриг. При каждом новом займе приходилось бороться с сопротивлением судебных сановников, к которому они имели естественную склонность, так как их власть была чисто отрицательной и они могли выражать ее лишь в отказах. Кроме того, они не обладали и не могли обладать никаким знанием государственных потребностей и средств. Поэтому их можно было убедить только общими соображениями, а чтобы отстоять эти общие соображения, надо было найти доводы для убеждения каждого судебного сановника в отдельности. Это дело было поручено первому президенту, но, когда он встречал слишком большие трудности, королю сообщали, что он должен применить свою власть. Тогда он созывал парламент на специальное королевское судебное заседание. Этот род собраний, о котором нельзя составить никакого здравого представления, если исходить из его названия, сводился в сущности к уничтожению той небольшой свободы и справедливости, которую парламенты охраняли своим сопротивлением. Поэтому Фонтенель правильно говорил, что lit de justice c'etait un lit, ou la justice dormait (* Игра слов, которая не может быть передана на русском языке вследствие двойного значения слова "lit".-Р е д.). Независимо от того, присутствовал ли король лично в заседании парламента или призывал его с регистрами во дворец, весь обряд сводился к порицательной речи государя, которую канцлер комментировал. Затем поднимался генерал-прокурор королевства и излагал, часто с осуждением, причины указа, но в итоге, однако, требовал, чтобы он был превращен в закон. Надо заметить, что присутствие короля не лишало генерал-прокурора права свободно высказывать свое мнение, но в своих заключениях он был связан волей монарха. По окончании этих речей король приказывал записать указ в регистрах законов. После такого выражения королевской воли, которой судебные сановники не имели средств сопротивляться, им оставалось лишь прибегнуть к предостережениям, то есть запоздалым предупреждениям, которые оказывали влияние на общественное мнение и потому часто затрудняли действия правительства.
Необходимо
Единственный противовес королевской власти заключался в народных обычаях и в общественном мнении, которое в хорошо организованных государствах придает силу законам, а в совершенно деспотических заступает место безмолвствующих учреждений. Эта неуловимая власть имела особенное значение в вопросах о займах, так как правительство может сколько угодно призывать к себе капиталы, но их привлекает одно лишь доверие, притом доверие обоснованное.
Когда архиепископ тулузский сделался министром финансов(12), он понял эту истину; с каждым днем ему становилась все очевиднее потребность в сумме, превышающей четыреста миллионов, разверстанных на последующие пять лет. В то же время он понимал, что если его заем зарегистрируют под принуждением, то это будет для него весьма неблагоприятным предзнаменованием и он никогда не будет выполнен. Королевские судебные заседания стали уже ненавистны. На добровольное согласие он не мог рассчитывать и опасался последствий слишком очевидного принуждения к регистрации. Он чувствовал необходимость привести в действие власть и в то же время замаскировать свое поведение. Поэтому он выдумал такую меру, как королевское заседание парижского парламента, которое должно было представлять собой сочетание королевского судебного заседания парламента со старинными "королевскими заседаниями". У последних оно заимствовало название, в то время еще не очерненное, и право подачи голоса, что позволяло каждому члену парламента высказывать свое мнение и развивать свои доводы. От королевских судебных заседаний оно удержало самое основное - право требовать регистрации, невзирая на большинство голосов и на желание большей части членов.
19 ноября 1787 года король отправился в девять часов утра в парламент. Там находился герцог Орлеанский, как и другие принцы крови, кроме принца Конде, который присутствовал тогда на собрании штатов Бургундии. Король привез с собой два указа. Один из них объявлял о займе в четыреста миллионов и составлял главный предмет заседания, в то время как другой относился к гражданскому состоянию не католиков и был выдуман только для того, чтобы оттенить налоговый указ какой-нибудь королевской милостью.
Король открыл заседание речью, состоявшей из двух частей. В первой он заявлял, что прибыл для совета с парижским парламентом о двух важных актах управления и законодательства. Он привел очень мало доводов, возлагая по обычаю на своего хранителя печати заботу о подробностях и объяснениях. Во второй части он воспользовался случаем, чтобы ответить на предостережения, обращенные к нему парижским парламентом в интересах парламента в Бордо, который был переведен в Либурн в наказание за его возражения против регистрации одного закона о провинциальных собраниях. Этой части своей речи король попытался придать оттенок властности, но так как она была ему несвойственна и не была выдержана даже в течение того недолгого времени, пока он говорил, то он лишь обнаружил неровностью голоса нерешительность своего характера.
Затем говорил хранитель печати(13); его речь была построена по широкому замыслу. Он прежде всего приступил непосредственно к заявленной парламентом просьбе о немедленном созыве Генеральных штатов. Не отвечая безусловным отказом, он противопоставил этой просьбе принцип абсолютной королевской власти, который отвергал подобные обращения и ставил созыв в полную зависимость от воли короля. Его конституционная система основывалась на самых крайних доктринах абсолютизма когда-либо в нашей истории исповедовавшихся французскими министрами.
От этих принципов, которые хранитель печати привел в качестве безапелляционного ответа на просьбы и постановления парламентов, он перешел к рассмотрению предложенных законов. Он подчеркнул значение улучшений, которые король уже приказал произвести, а также мероприятий по экономии и сокращению личных расходов короля, которые Людовик XVI предпочитал урезке затрат на защиту и величие государства. Он изображал как нечто гениальное простую мысль о займе четырехсот миллионов, которого должно хватить сразу на погашение других более тягостных долгов, на полезные улучшения, на восполнение недостаточных поступлений, На оплату всех предвиденных и непредвиденных расходов в течение пяти лет и даже затрат на войну. Вся подготовка к ней была, как он говорил, совершенно закончена на случай, если это бедствие произойдет, несмотря на обоснованные надежды короля, что оно надолго устранено благодаря мудрости и твердости тех переговоров, которые он вел. (Так министр дерзнул охарактеризовать поведение французского двора в отношении Голландии в течение 1787 года(14)).