Молитва Каина
Шрифт:
Он рухнул на самой границе двух сред, ноги остались в воде, остальное тело на суше, и лежал недвижно. Лужица крови плеснулась из его головы на зеленый мох. Рядом, у самой щеки, случилась коряга, и часть крови пала на нее.
Коряга была черная, затейливо перекрученная и изогнутая, и торчавшие из нее заостренные отростки напоминали рожки: словно выполз из топи многорогий болотный гад, – и решил полакомить себя свежей кровью.
I
Каин
Под утро приснилось, что он снова в Ливорно. Это мог быть любой
Где-то невдалеке было море, он не видел его, не поворачивал взгляд в ту сторону, но чувствовал ни с чем не сравнимый запах, некий cocktail de la mer из легких ароматов морской соли, и корабельной смолы, и высыхающих на берегу водорослей…
Но он не смотрел на море. Он смотрел вверх. Потому что на балкончике, прямо у него над головой, пел карлик – гнусная, богосквернящая пародия на человека. Тельце искореженное, перекошенное; ветхое и неимоверно грязное рубище доходило до середины бедер, едва прикрывая срам, – вот и вся одежда. Босые ножки карлика, казалось, побывали в руках безжалостной прачки, скрутившей их тугим жгутом, словно досуха выжимая белье, да так и оставившей.
Лицо же уродца… На лицо он почему-то не мог взглянуть или не желал: взгляд скользил по искривленным ногам, по заплатам рубища, – и не поднимался выше. Да и ни к чему: он спешил… Не знал и не помнил, куда и зачем, однако спешил, и надо было уходить с этой улочки, но подошвы будто прилипли, намертво приклеились к раскаленной мостовой.
Потому что карлик пел. И как пел!
Слов он не смог разобрать, не угадывал даже язык – точно не итальянский и не латынь, да и не в словах дело… Завораживал, не дозволяя сойти с места, голос отвратного создания: высокий, чистый, играючи бравший самые трудные ноты… Ангельский голос. Словно и впрямь где-то на крыше, за трубой, притаился певший ангел, – а уродливый бесенок, передразнивая, открывал рот да воздымал руки над головой.
Он слушал. Пение становилось все громче, а мелодия – все тревожнее. Тени домов сгустились, выхватывая, вырезая из мостовой куски – пятна непроглядного мрака. Солнце палило нестерпимо. На желтые фасады – сверкающие, ослепляющие – было не взглянуть. И – никого, ни единой живой души на странной улочке, лишь одинокий слушатель концерта на непонятном языке, застывший на границе света и тени.
Он понимал: надо уйти, и немедленно, и понимал другое – не уйдет. Нет отсюда путей.
Карлик взял вовсе уж высокую и громкую ноту, нестерпимую для уха. Тянул и тянул – долго, бесконечно долго, так не сможет никто из рожденных под небом, не хватит воздуха в легких… Голос уже не казался принадлежавшим ангелу, разве что падшему.
Он хотел крикнуть: «Замолкни! Прекрати!» – но остался безгласен.
Терпеть далее не было никакой возможности, и он понял, что не выдержит, что голова сейчас развалится на куски от демонического крещендо.
Но вместо того не выдержал город, да и весь окружающий мир. Небо от зенита
За трещиной не было ничего, черная бездонная пустота. От нее поползли в стороны, зазмеились новые трещины, раскалывая и небо, и землю, и до сих пор невидимое море… Солнце разлетелось на пылающие осколки.
И они погасли. Дома проваливались в черную пустоту, проваливалось и исчезало все, и скоро не осталось ничего – лишь он и дьявольское пение, уничтожившее все сущее…
Потом он тоже перестал быть. Потом проснулся.
Бричка стояла. В щель раздернувшегося полога сочился рассвет. Снаружи лениво и без азарта переругивались два голоса, причем один был южнорусским, с малороссийской мягкостью произносил согласные. Другой явно принадлежал местному туземцу-чухонцу. Он не знал, зачем это определил… Машинально, по привычке.
Даже не вслушиваясь в суть разговора, он понял: бричка на станции, и ругаются ямщики. Судя по рассветному часу, станция Пулковская, последняя перед столицей. Поспать удалось чуть более трех часов. Не так уж плохо для тряской дороги…
За много лет он выработал привычку: вставать сразу же, едва пробудившись. Даже когда поспал мало. Телу лучше знать, в чем оно нуждается. Нужен сон – тот придет даже под пушечную канонаду. А ежели не пришел или рано ушел… Значит, не так уж нужен.
Возможно, с годами, ближе к старости, теорию придется пересмотреть. Возможно, пузырек с лауданумом станет верным и надежным спутником… Но он допускал такую перспективу лишь умозрительно и в глубине души был уверен, что до старческой немощи, – а вкупе с ней до отставки и пенсиона, – не доживет.
Едва начнет сдавать: ослабнет рука, или близорукость поразит зрение, или, что всего хуже, утратится не раз выручавшее чувство опасности, – тут-то все и закончится. Оно и к лучшему… Старости он побаивался. Он не знал, как с ней бороться, а ежели бы и знал, все равно проиграл бы. Но лет хотя бы с пяток еще прожить надеялся – днями, на Сорок воинов-мучеников, ему сравнялось сорок семь. Для его поприща – долгожитель, патриарх с Мафусаиловым веком…
Лошади оказались выпряжены. Северьянов куда-то отлучился, а рядом вяло переругивались двое, спор шел о деньгах, но в суть он вникнуть не успел, – при виде его спорщики тут же смолкли.
Ямщиком, вопреки первому мнению, был лишь один из них, из местной чухны, из водской, – от русского по виду не отличить, но говор выдает.
Зато второй сразу вызвал подозрение… Казак, лет тридцати, по виду не увечный, – что он делает здесь, вне полка? В военное-то время?
Обувь с одеждой скорее приличествуют верхнему Дону, или же среднему: на ногах мягкие, без каблуков, сапоги-ичиги и синие казачьи шаровары, но в них заправлена русская рубаха, а низовые казаки предпочитают носить вместо нее бешмет… Меж тем тип внешности более характерен для низовых, чьи предки нередко мешали кровь с турчанками да черкешенками: черноглазый брюнет, и по лицу ощущается присутствие азиатских кровей… Да и говор не верховой.