На горах
Шрифт:
– Конечно, еще не все устроено, – сказала Марья Ивановна. – Какой еще покой! И печи не все сложены, и двери не все навешены, надо оштукатурить, обоями оклеить, полы выкрасить, мебель перевезти из Талызина. Много еще, много хлопот. Ну, да Бог милостив. Полегоньку да потихоньку, с Божьей помощью, как-нибудь устроюсь по времени.
– Так уж я стану просить вас, милостивая наша барышня, чтобы сделали вы нам великое одолжение и милость несказанную, и мне и Дунюшке, – говорил Смолокуров.
– О чем же это, Марко Данилыч? – спросила Марья Ивановна.
– Будьте милостивы, обещайте наперед, что нашу просьбу беспременно исполните… – вставши с места и низко кланяясь, сказал Марко Данилыч.
– Душой рада сделать
– По силам, барышня, по силам. Обещайте только, Христа ради!.. – еще ниже, с покорностью и смиреньем, кланяясь почти до земли, умолял ее Смолокуров.
– Ежели можно будет исполнить ваше желанье, всегда готова, – сказала Марья Ивановна. – Только я, право, не знаю.
– Нижайше благодарим за ваши золотые слова, – радостно воскликнул Марко Данилыч. – Вот в чем дело, барышня!.. Домишко у меня, изволите видеть, не тесный, есть где разгуляться… Так вы бы, пока не устроились в Фатьянке, погостили у нас… Порадуйте… Так бы одолжили, так бы одолжили, что и сказать не умею… Матушка, сударыня, Марья Ивановна!.. Хоша я теперь, по милости господней, и купец первой гильдии, хоша и капиталом владаю, хоша и не малые дела по рыбной части веду, а все же я не забываю, что мы ваши прирожденные слуги… И деды наши, и прадеды вашим родителям, матушка, вашему светлому, столбовому роду были верными слугами… И теперь, сударыня, не инаково почитаю, что мы ваши слуги, а вы милостивая наша барышня… Удостойте же за нашу любовь!.. Вам будет хорошо и спокойно, никакой заботы не доведем до вас… А до Фатьянки отсюда ведь рукой подать – летом часов пять езды, а зимой и три за глаза. Вздумается взглянуть на имение – коней у меня не занимать стать, и возки найдутся, и кибитки, угодно, так и карету доспеем. Вздумаете съездить в Фатьянку – поезжайте, осмотрите там все, распорядитесь, опять к нам, как в свой дом, милости просим… А уж как бы Дунюшка-то рада была… Утешьте ее – согласитесь!..
Сначала Дуня не догадывалась, к чему отец речи клонит, но когда услыхала последние слова его, стремительно кинулась к Марье Ивановне, опустилась перед ней, положила русую головку ей на колени и со слезами в голосе стала молить о согласии.
– Марья Ивановна!.. Голубушка!.. Ясное солнышко!.. – всхлипывая, говорила она вполголоса. – Согласитесь!.. Умру без вас!.. Не жаль разве будет вам меня?
– Полно, Дунюшка, полно, радость моя, – тихо поднимая ее, нежно промовлила Марья Ивановна и, горячо поцеловав взволнованную девушку, посадила ее рядом с собою.
– Проси и ты, Дуня, проси, голубка! – дрожащим голосом говорил Марко Данилыч. – Дарья Сергевна, вы-то что же не просите?
– Уважьте ихнюю просьбу, сударыня!.. – сухо и не совсем охотно, но с низким поклоном проговорила Дарья Сергевна.
Сама не зная почему, с самого первого знакомства с Марьей Ивановной невзлюбила ее добрая, незлобивая Дарья Сергевна, почувствовала даже незнакомую дотоле ей неприязнь. Когда же увидала, что давно уже чуждавшаяся ее Дуня внезапно ожила от встречи с Марьей Ивановной, безотчетная неприязнь выросла в ней до ненависти. То не зависть была, не досада, а какое-то темное, непонятное Дарье Сергевне предвиденье чего-то недоброго…
После долгих колебаний Марьи Ивановны, после усильных просьб Марка Данилыча, после многих слез Дунюшки барышня согласилась.
– Но с условьем, – сказала она.
– С каким, милостивая барышня? – с живостью спросил обрадованный Марко Данилыч. – С каким, сударыня?
– Иной раз как поеду я в Фатьянку, отпустите со мной Дунюшку. Я полюбила ее, как самую близкую родственницу… Отпустите? – сказала Марья Ивановна.
– С вами-то? – воскликнул Смолокуров. – Да не то что в Фатьянку, хоть на край света… Опричь добра,
Все были довольны и радостны, кроме Дарьи Сергевны. Низко опустив голову, сидела она грустная; порой слезинка вздрагивала на ее ресницах, чуть слышно шептала она: «Господи помилуй!.. Господи помилуй!»
А Марко Данилыч, ко сну отходя и даже стоя на молитве, иное в разуме держал. «Слава те, Господи, – думал он. – Какая, подумаешь, честь!.. Богатая барышня, дочь нашего барина, станет у меня проживать… И ведет себя с нами как равная… Люблю Дуню, говорит, как близкую сродницу!..» Ну-ка, Онисим Савельич, дождись-ка этакой чести!.. Вот озлится-то!.. Городничего когда залучит к себе на гостины, и тогда высоко голову носит, а тут знатная барышня, без малого тысяча душ! Лопнет пес с зависти, первым куском подавится!.. А Дунюшка-то, Дунюшка-то как рада, голубонька!.. Ожила, повеселела… Ох, Дуня, Дуня моя, Дунюшка!.. Милое ты мое, сердечное дитятко!.. Встала бы теперь покойница Олена Петровна!.. Посмотрела бы на свою доченьку… Ох, Оленушка, Оленушка!..»
И засверкали слезы на глазах Марко Данилыча.
Но вдруг иные мысли зароились у него в голове: «Отписывает Корней, всю, слышь, икру Орошин, подлец, на месте скупил в одни свои руки… Свинья чудская!.. Теперь у Макарья что хочет, то и почнет по части икры делать! Издохнуть бы тебе, окаянному!»
И долго на разные лады ругал он мысленно знаменитого поволжского рыбника.
«А наплел же я Марье Ивановне!.. Теперь будто считаю ее за госпожу свою!.. Холопом ее считаю себя!.. А она-то, сердечная… уши-то господские и развесила!.. А мне бы только поддобрить ее, на Унже лесные дачи есть у Марьи Ивановны. Поддобрю, так, Бог даст, задаром куплю их. Тысчонок сотенку достанется тогда Дуне-голубушке. Ах, Дунюшка, Дунюшка!.. Для тебя, ради одной тебя все говорится, все и делается! Для тебя, милое сокровище, на то ли еще готов!.. На плаху, на костер взойду – было бы только тебе хорошо. Как вспомню я про мой горький день, как кончала свою жизнь Оленушка!.. Младенчиком Дуня была тогда, посадили ее возле матери… Оленушка в последние разочки вздыхает, а младенчик смеется, веселехонько играет ленточкой, что была в вороту у покойницы… Господи, Господи!.. Взглянула тогда Оленушка… на меня и на Дунюшку… «Люби!» – чуть-чуть промолвила… Дунюшка радостно смеется, ангельски веселится, а душа Оленушки летит, летит в небеса к Господу».
И обильно смочил слезами Марко Данилыч подушку.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
На другой день по приезде Марьи Ивановны Смолокуров проснулся спозаранок. Не спалось ему в душной комнате. В спальне возле постели стоял железный сундук с деньгами. Хоть и был он привинчен и к полу, и к стенам, хоть в окнах комнаты и вделаны были толстые железные решетки, но Марко Данилыч всегда помнил, что на свете много охотников до чужого добра. Потому зимних рам в спальне он не выставлял, а дверь всегда держал на заперти. Никому, кроме Дуни да еще Дарьи Сергевны, приходившей постель оправить да в комнате прибрать, без особого зова ходу туда не было.
Не спится Марко Данилычу. То об ненаглядной Дунюшке мыслями раскидывает, то о ненавистном Орошине помышляет. Давно он послал в Астрахань наперсника своего Корнея Евстигнеева, ухитрился б там подставить ножку не в меру расходившемуся Орошину, но что-то долго от него никаких известий нет. Дождался наконец письма. Пишет Корней, что с Орошиным нет никакого сладу, все норовит к своим рукам прибрать, всем делом хочет завладеть, икру до последнего пуда заподрядил, теперь к суши подбирается. Денег привез кучу, Корнею с какими-нибудь двадцатью тысячами нечего и думать тягаться с ним.