Небеса
Шрифт:
Они говорили уже в полный голос, отодвигаясь друг от друга с той же точно силой, которая притягивала их прежде.
В спальне родителей зажегся свет, и Ксения Ивановна, проснувшаяся от громкого, с призвуком рыданий голоса Веры, спешно запахивала шелковый, в вышитых райских птицах халат.
— Ты же верующий человек! Как ты можешь говорить такие вещи?
— Кто тебе сказал, что я верующая? И потом, одно дело верить, а совсем другое — быть попом! Ты запутался, Артем, ты совсем не знаешь, о чем говоришь!
Ксения Ивановна нащупала ногами тапочки. Генерал уютно похрапывал во сне.
Веру трясло от холода и обиды, теперь она расчудесно понимала, что чувствует шахматист, с блеском отыгравший
— Ты выйдешь за меня?
Как часто она мечтала об этих словах, в подробностях обсуждая с подушкой мельчайшие модуляции голоса, которым следовало озвучить согласие… Теперь, вопреки отрепетированному, засмеялась и почти сразу же заплакала. Ксения Ивановна, приникшая ухом к двери, решила, что по всем законам жанра имеет право влиться в действие, и шагнула в прихожую с изумлением на лице. Дочь ревела навзрыд, не утирая крупных слез — они текли по щекам как дождь: Вера всегда умела плакать красиво. Артем крепко держал ее плечи и в первый раз показался Ксении Ивановне несчастным.
— Что я буду — попадья? — плакала Вера.
Ксения Ивановна ахнула:
— Артемушка, зачем обязательно в священники? Ходи себе в церковь, молись, посты соблюдай… Можно ведь и этим обойтись, правильно я говорю?
— Нет, Ксения Ивановна, не обижайтесь, неправильно. Вы лучше скажите, согласны ли отдать мне руку своей дочери?
Обе подняли на него глаза — зареванные у Веры, обеспокоенные у Ксении Ивановны. Неожиданная, несовременная церемонность Артема резко поменяла атмосферу маленькой прихожей, где уже нечем было дышать от напряжения.
Все разом, как в хоре, выдохнули, и Вера улыбнулась:
— Если тебе это нужно…
— Очень нужно, Вера.
Ксения Ивановна погладила шелковое оперение райской птицы, оседлавшей карман халата, и задумчиво сказала:
— Знаете, дети, лично мне это кажется даже оригинальным. И папа будет рад.
Глава 7. Ударные дни
Скромная квартира Кабановичей была составлена из кухни и комнаты, разделенной ширмой; там, за ширмой, я обычно оставалась ночами: лицемерно удалялась спать в одиночестве, но через минуту после того, как стихал телевизор, ко мне приходил Кабанович, громоздился рядом на продавленном, отжившем свое диване. Мне всякий раз приходило в голову, что этот диван помнит еще любовные игрища Эммы Борисовны.
Диван-то и стал первым свидетелем моего возвращения в сознание; сразу после того как мне удалось оторвать голову от бордового свалявшегося покрывала, вторым кадром явился Кабанович: он бережно прикладывал к моему лбу вафельное полотенце — мокрое, навеки пропахшее кухней.
Вспомнив предысторию своего возникновения на диване, я отвела глаза от Кабановича и начала разглядывать шрам на тыльной стороне ладони: мне было семь, когда я помогала бабушке резать яблоки для компота и неловко саданула ножом по руке, перепутав ее с таким же белым, как моя кожа, наливом. Кровь хлестала, словно вода из пробитого шланга. Рана довольно долго болела, заживала не по-детски медленно и в конце концов превратилась в неровный белый рубец. Шрам этот рос вместе со мной — увеличивался по мере того, как моя ладошка становилась ладонью. Теперь я вновь разглядывала этот шрам, вспоминала белые прозрачные яблоки, острый нож с мелкими, нацарапанными по лезвию буковками «нерж», красные капли-звездочки, падавшие дорожкой на пол, как будто я была Мальчик-с-Пальчик, а не Девочка-с-Раненой-Рукой. Я вызывала из памяти резкий запах йода, и давленный в ложке белый порошок стрептоцида, и бабушкины глаза, полные слез и страха, — все это нужно было вспоминать,
— Прости меня! — трепетно твердил Кабанович, на заднем плане всхлипывала Эмма. Было душно, нестерпимо пахло нашатырем. Я попыталась встать, но тут же упала обратно — голова жарко кружилась, словно в нее налили горячей жидкости, перед глазами вместо Кабановичей плавали цветные пятна.
— Ей в больницу надо, Виталичек! Вдруг сотрясение? — плаксиво сказала Эмма Борисовна: синяк на ее щеке окончательно оформился. Кабанович прикрыл глаза, словно от адской боли, и стал еще больше похож на античного юношу. «Гений, попирающий грубую силу…»
Эмма накручивала телефонный диск — всего дважды, значит, в «скорую».
— Тяжкие телесные, — тихо прорычал возлюбленный, и Эмма Борисовна испуганной птичкой тюкнула трубку на рычаги. Мне совершенно не к месту стало смешно, и на волне этого смеха я снова постаралась подняться. Добряга Эмма поддерживала меня за локоток. В голове, судя по ощущениям, кипятили ту самую воду, которая была влита несколько минут назад, но я упорно шагала к двери, сдерживая рвущуюся тошноту.
«Мы расстаемся не навсегда!» — крикнул Кабанович, когда я закрывала за собой черную, обитую старомодным дерматином дверь: его крик угодил прямо в висок словно еще один удар. Меня стошнило на площадке у лифта — перешагнув через зловонную лужицу, я долго не могла прижать прямоугольник кнопки вызова: слишком дрожали руки.
К вечеру начался град, сначала — настоящий, из ледяных шариков, метко стрелявших с небес по пешеходам, а потом телефонный: Эмма устроила ковровую бомбардировку, звонила каждый час, моля «одуматься». Из бесконечных рассказов восставала первопричина ярости, бросившей Кабановича в атаку на беззащитный музыкальный инструмент, родную мать и любимую, как мне прежде казалось, девушку.
…Пока я получала синий диплом, в дом Кабановичей нагрянул бывший Эммин ученик Сережа Васильев. Лет двадцать назад Эмма преподавала ему сольфеджио и специальность — так что Васильев был вдвойне признателен любимой учительнице. Он до сих пор производил впечатление на женщин как чистотой пения в караоке, так и беглой фортепьянной пробежкой. Не говоря уже о том, восклицала Эмма, что Сережа все еще помнит, куда разрешается доминантсептаккорд! Помню ли я, куда разрешается доминантсептаккорд? Я мотала головой, а Эмма непринужденно вздыхала: «Он разрешается в тонику, Глашенька, и ведь Васильев это помнит!»
Эмма Борисовна захлебывалась воспоминаниями о Сережином детстве. Каким он был тонким и нежным мальчиком! В памяти Эммы нашлось место и картонной папке на тесемках, в которой Васильев носил нотные тетради, и стопке сонат, которые лежали на стульчике, чтобы мальчик мог дотянуться до клавиш, и слишком громкой левой руке, и пальцы — «Глаша, он все время путал пальцы!».
Пальцы взрослого Васильева были препоясаны золотыми перстнями, робкие глазки приобрели мохнатый взгляд. Никто не узнал бы в этом бизнесмене некогда щуплого мальчика, но мальчик все еще жил в Сереже и уговорил бизнесмена явиться в гости к любимой учительнице — без приглашения, зато с громадной коробкой конфет под мышкой.
Это явление пробудило в моем возлюбленном целый сель чувств, и они хлестали беспощадно, наподобие тропического ливня. Кабанович не любил людей в принципе, а уж людей, что достигли успеха и врываются к нему в дом с конфетами, он, как выяснилось, от всего сердца ненавидел. Вот почему Кабанович совершенно не обрадовался гостю, а с обратной точностью пришел в бешенство и выпил бутылку «Столичной». Пил он в кухне, пил быстро и с каждым глотком бесился все больше, словно вливал в себя не крепкоалкогольный напиток, а концентрированный раствор ярости.