Низины
Шрифт:
Теперь она заплакала по-настоящему. Но, боясь, что ей не дадут всего высказать, сдержала рыдания и снова зашептала:
— Пошла я тут же в Онгрод [2] … света за слезами не видела, а шла… Пришла к казармам. «Филипчик!» — зову. Выскочил он на лестницу… упал мне в ноги, колени целует… «Маменька моя, мы уж с тобой в последний раз видимся на этом свете».
— Глупости, — рассердился Бахревич, — что он, один, что ли, в далекие края уезжает?.. Едут же другие и возвращаются…
2
Подразумевается
— Ой, доля ж моя! — застонала женщина. — Едут, да не такие слабенькие, как он… сроду он был щупленький да бледненький… а потом его эта лихорадка свалила…
— Так почему в таком случае ты Антоська не отдала? Тот ведь здоровый, сильный…
— Разве я кого отдавала, паночек! Ой, доля моя! Филипка вызвали… он и пошел. Он старший. Двадцать один годок, значит, ему на святого Юзефа сравнялся. А Антоську девятнадцатый с осени пошел. Да кабы старший здоров был… а то такой слабенький. Начали было вы его учить, паночек, тай не кончили. Забыли вы про него, про бедного сиротку. И батрака испортили, и ксендза из него не сделали.
Бахревич нетерпеливо перебил ее:
— Ну, ты еще упрекать меня будешь! Крепкого парня при ней оставили, а хворого забрали! Так чего ты еще хочешь? Чем я тебе помогу? Ступай вон и не шатайся сюда понапрасну. Вот рассержусь и совсем вышвырну тебя с Антоськом из имения.
И он повернулся, чтобы уйти, но из темноты в полосе света появились протянутые руки, а потом голова в красном платочке; схватив руку Бахревича, Кристина низко склонилась и стала покрывать ее поцелуями.
— Пан, дорогой мой! — между поцелуями шептала женщина. — Смилуйся… ты умнее и меня и всех нас, бедняков… Посоветуй! Куда мне идти, кого просить, чтобы не усылали его так далеко, чтобы его здесь оставили… Кабы вы сами в город съездили… У вас там разные знакомства… может, вы чего-нибудь и добились бы… ведь это твое, родное дитя, ведь это из-за тебя я на всю жизнь несчастной стала… Не сажали меня подружки на дежу, не пели мне свадебных песен, никто мне в работе не помогал, никто головушки моей не пожалел…
И вдруг она замолчала и подняла голову. Черные, ввалившиеся, заплаканные глаза, сверкнув, впились в лицо мужчины.
— Панич! Стефанек! Я на тебя не гневна. Не проклинала тебя и проклинать не буду…
Голос ее опять прервался от слез.
— Любила я тебя, ой, и любила… как свою собственную душу… Пожалей ты меня хоть капельку и помоги Филипка моего вызволить…
Бахревич, как видно, был смущен и растроган. Он переступал с ноги на ногу, громко сопел и все бормотал:
— Ну, чего ты? чего? Перестань, ну, будет! Я помогу, похлопочу… может…
Вдруг на крыльце раздался громкий протяжный вопль. Очень низкие тона сливались в нем с чрезвычайно высоким, и одно только слово, одно только имя звенело:
— Стефан! Сте-е-фан! Сте-фа-а-ан!
Стефан Бахревич вздрогнул и быстрым, испуганным шепотом бросил Кристине:
— Беги! Скорее! Чтоб и духу твоего здесь не было!
Она кинулась бежать, но на беду в тревоге забыла об игре света и тени на середине двора, вызванной освещенными окнами. И не только дух, но и тело ее, высокое и тощее, съежившись от страха и громко шлепая босыми ногами по грязи, появилось на одной из световых дорожек и, мелькнув, пропало в темноте. Но женщина, стоявшая на крыльце и испускавшая из своей широкой груди те могучие вопли, все же заметила ее и узнала.
Подавшись своей тучной фигурой вперед, она вытянула шею. В свете, падавшем из ближайшего окна, появилась ее голова с гладко причесанными волосами и мясистое, круглое, красное лицо. Голубые навыкате глаза смотрели с
— А-а-а-а!
И она исчезла с крыльца; скрылся в глубине дома и Бахревич. За освещенными окнами закипело, как в котле.
Там была довольно большая квадратная комната с простым бревенчатым потолком и выкрашенным в красноватый цвет полом; старомодная мебель была обита цветастым ситцем; на стенах, оклеенных самыми дешевыми обоями, висели картинки духовного и светского содержания. На комоде и столиках стояли безвкусные и уродливые безделушки: букеты из шерстяных и бумажных цветов, бисерные корзиночки, чернильницы и рюмки из цветного стекла, гипсовые фигурки, собачки и ангелочки из сахара. На окнах не было ни цветов, ни зелени. Вместо них на занавесках висели какие-то странные самодельные вазочки, букетики из шерсти, бисера, бумаги, ситца и т. п. Посредине, на столе, накрытом к ужину, горела большая лампа с прозрачным бумажным абажуром, тоже сделанным женскими пальчиками. На нем весьма искусно и с большим терпением были нанесены узоры булавкой.
Обстановку комнаты дополняли в одном углу широкая печь из зеленых изразцов, в другом — старенькое облезлое фортепиано с пожелтевшими от времени клавишами.
По этой комнате в ярком, хотя и смягченном свете лампы четыре человека, жестикулируя и надрываясь от крика, кружились в какой-то странной и жалкой схватке. Там был один мужчина, Стефан Бахревич, и три женщины. Старшая, дебелая, полногрудая женщина в шерстяной юбке и широкой блузе, держала в пухлой красной руке изящную трость с позолоченным набалдашником и размахивала ею над головами двух нарядно одетых молодых девушек: приподымаясь на цыпочки и протягивая кверху руки, они делали отчаянные попытки выхватить трость. Такие же усилия делал и Бахревич, но безуспешно, потому что жена его Мадзя, урожденная Капровская, одной рукой защищала орудие своей мести, а другой так крепко держала мужа за ворот, что он совсем согнул широкую спину и в полной растерянности выкатил голубые глаза.
Размахивая тростью, женщина металась и пыхтела, девушки тянулись к ней, подпрыгивали и стонали, а мужчина вырывался, поднимал руки и, стараясь высвободить свой воротник, сопел все громче. По мере того как битва разгоралась, участники ее, подобно несущейся в пространстве планетной системе, передвигались по комнате, приближаясь к столу, накрытому к ужину. Никто из них не молчал. Еле переводя дыхание, они громко и бессвязно кричали, и среди этого гама можно было разобрать лишь отдельные фразы и слова.
— И знаете, с кем это ваш папочка беседовал… вечерком… у клумбы… господи Иисусе Христе. Со своей Крысюней… милый папуся… волка в лес тянет, а нищего шляхтича к хамке.
— Мадзя! душа моя… дети смотрят…
— Мама, отдайте, пожалуйста, палку! Это трость кузена Людвика… мама, вы сломаете палку кузена.
— Метлу! Господи Иисусе Христе! Принесите метлу, тогда отдам палку… Вечерком… за клумбой, с Крысюней…
— Мадзя, душенька… ты же знаешь, что все это уже прошлое!..
— Я тебе такое прошлое покажу, что искры из глаз посыпятся…
— Мама! Неприлично так бранить отца…
— Мама! вы нас компрометируете… из-за этого мы никогда замуж не выйдем…
— Метлу! Ради бога, метлу! Прочь, дуры, не мешайте!..
— Мама! Отдайте, пожалуйста, палку… Мы не позволим…
— Не лезьте, а то как дам.
И это была не пустая угроза.
Трость упала на пол, Бахревич обрел свободу, зато два кулака опустились на спины девушек. Разразившись слезами, они бежали с поля боя и, прижав к глазам платки, отвернулись к зеленой печке.