О революции
Шрифт:
На первый взгляд, ответ на этот вопрос представляется простым. Мы и сейчас можем видеть и слышать за этими словами звуки толпы, вырвавшейся на улицы Парижа, который уже тогда был столицей не только Франции, но и всего цивилизованного мира. Мы можем видеть, насколько восстание в больших городах неотделимо от борьбы народа за свободу и насколько первое и второе неотделимы благодаря одной лишь силе своего численного превосходства. И эти толпы, впервые явившиеся дневному свету, - на самом деле толпы бедных и униженных, которых веками скрывали презрение и мрак. Начиная с этого момента бесповоротным (и тут же признанным таковым самими действующими лицами революции и ее зрителями) стало положение, что публичная сфера, с незапамятных времен принадлежавшая тем, кто был свободен, то есть был избавлен от необходимости заботиться о поддержании жизненных и телесных потребностей, должна быть открыта тому громадному большинству, которое не было свободным, ибо жило повседневными нуждами. И отдать ему сферы своего влияния.
Идея неодолимого движения, которую XIX веку надлежало вскоре переоформить в идею исторической необходимости, красной нитью проходит через все страницы истории французской революции. На старую метафору начинают внезапно наслаиваться совершенно новые образы - так, словно слова Лианкура совершили переворот в словаре политики. До сих пор, когда мы думаем о революции, мы почти автоматически представляем ее в образах тех лет - в образах torrent revolutionnaire [72]
72
Революционного потока (фр.).
73
Слова Робеспьера, произнесенные им 17 ноября 1793 года перед Национальным конвентом, которые я привожу в изложении, звучат следующим образом: «Преступления тирании ускоряют прогресс свободы, а прогресс свободы умножает преступления тирании, усиливает ее тревогу и ее ярость. Между народом и его врагами происходит бесконечная реакция, сила которой, все возрастая, проделала в немногие годы работу нескольких столетий». См.: Робеспьер, Максимилиан. О политическом положении республики. Доклад в Конвенте от имени Комитета общественного спасения 17 ноября 1793 г. / / Избранные произведения в 3-х томах. Т. 3. М.: Наука, 1965.
74
Цит. по книге Гриванка (Griewank, Karl von. Op. cit. P. 243).
75
Революционным ураганом и ходом революции (фр.).
76
В своей речи «О принципах политической морали» 5 февраля 1794 года. См.: Робеспьер, Максимилиан. Избранные произведения в 3-х томах. Т. 3. М.: Наука, 1965.
77
См.: Федералист. Политические эссе А. Гамильтона, Дж. Мэдисона и Дж. Джея / Под общ. ред., с предисл. Н. Н. Яковлева, коммент. О. Л. Степановой.
– М.: Издательская группа «Прогресс» -«Литера», 1994. № 11.
В те десятилетия, которые последовали за французской революцией, образ могучего подводного потока, сначала возносящего людей на вершину славных дел, а затем низвергающего их в пучину преступления и бесчестья, стал превалирующим. Многочисленные метафоры, которые изображали революцию неодолимым неуправляемым процессом, а не плодом деятельности людей - все эти образы урагана, потока, водоворота, - были введены в оборот действующими лицами этой драмы, которые, сколь бы ни кружило им головы вино свободы, едва ли считали, что они свободны в собственных действиях. И если бы этим людям выпала минута для трезвых размышлений, могли ли они быть уверенными, что именно они являются авторами собственных поступков? Не они ли - те, кто был роялистом в 1789 году, - в 1793-м выступали уже не только за казнь короля (который мог быть, а мог и не быть изменником), но и за осуждение королевской власти как таковой, как констатации вечного преступления (Сен-Жюст)? Не они ли, кто был ярым приверженцем права частной собственности, в вантозских декретах 1794-го провозгласили конфискацию собственности не только Церкви и emigres [78] , но и всех "подозрительных" лиц, планируя передать их собственность "несчастным"? Не они ли явились инициаторами разработки конституции, в основу которой была положена идея радикальной децентрализации, только для того, чтобы затем отвергнуть ее как ненужную и взамен установить революционное правление "комитетов", ставшее более централизованным, нежели все правления, которые до этого когда-либо знал мир? Не были ли они, наконец, вовлечены в войну, которой никогда не желали и даже не считали возможным выиграть, но которую выиграли? Что же в итоге осталось от их первоначальных замыслов, кроме того, что им было известно в самом начале, а именно (словами Робеспьера из письма брату от 1789 года), что "нынешняя Революция за несколько дней совершила события более важные, нежели вся предыдущая история человечества"? В конце концов напрашивается мысль, что одного этого должно быть достаточно.
78
Эмигрантов (фр.).
После французской революции любое кровопролитное выступление, будь оно революционным или контрреволюционным, стали рассматривать как продолжение движения, начатого в 1789 году, - словно периоды затишья и реставрации были всего лишь передышками, в которые революционный поток уходил на глубину, откуда, собравшись с силами, вновь выплескивался на поверхность в 1830, 1832, 1848, 1851 и в 1871-м (если упоминать только наиболее важные даты XIX века). И сторонники, и противники революции каждый раз рассматривали эти события как прямые следствия событий 1789 года. И если верно, что, говоря словами Маркса, французская революция выступала в римских одеяниях, то столь же верно и что все последующие революции - до Октябрьской революции включительно - были сыграны по сценарию событий, ведших от 14 июля к 9 термидора и 18 брюмера, к датам, настолько запавшим в память французов, что они до сих пор прочно связывают их с падением Бастилии, смертью Робеспьера и восхождением Наполеона Бонапарта. В середине XIX века (Прудоном) был пущен в оборот термин перманентная революция, или, более выразительно, revolution en permanence, а вместе с ним - и идея, что "нет отдельных революций, но только одна и та же беспрерывная революция" [79] .
79
Цит.
Если таким новое метафорическое значение слова революция воспринимали те, кто сначала задумал, а затем и поставил ее на французской сцене, то еще более правдоподобно и убедительно оно было для тех, кто наблюдал за ее ходом как за спектаклем, со стороны. Но в этом спектакле - и это в первую очередь бросалось в глаза - ни одно из его действующих лиц не было способно контролировать ход событий; в результате спектакль стал развиваться по сценарию, имевшему мало общего (или вовсе не имевшему ничего общего) с первоначальными намерениями и целями людей, и теперь, если они хотели выжить, они должны были подчинить свою волю и поступки анонимной силе революции.
Конечно, сегодня все это звучит банально, и возможно, нам трудно примириться с мыслью, что в данном случае и не следовало ожидать ничего, кроме банальности. Но все же не стоит забывать об истории американской революции, которая разыгрывалась по иному, противоположному, сценарию, и в ходе которой были сильны настроения, что человек - хозяин своей судьбы, по крайней мере в сферах, касающихся политики, что позволит нам понять, какое влияние способно оказать зрелище бессилия человека перед лицом действий, которые он должен совершить. Шок разочарования, которое испытало поколение, пережившее роковые события в период с 1789 года и вплоть до реставрации Бурбонов, почти мгновенно превратился в чувство восхищения и преклонения перед историей. Там, где еще вчера, в счастливые времена Просвещения, между человеком и свободой его действий стояла только деспотическая власть монарха, появилась несравненно более могущественная сила - история и историческая необходимость, и от нее нельзя было избавиться, подняв восстание, или спастись бегством.
С точки зрения теории наиболее значимым последствием французской революции стало появление новой концепции истории в философии Гегеля. Идея Гегеля о том, что старый философский Абсолют раскрывает себя в сфере человеческой деятельности - то есть в практике, в той области человеческого опыта, которую философы единодушно отказывались считать источником абсолютных стандартов, - имела подлинно революционное значение. Моделью для нового откровения Абсолюта в историческом процессе служила французская революция, и причина, по которой посткантовская философия оказала столь значительное влияние на европейскую мысль XX столетия, особенно в странах, открытых революционному духу - России, Германии, Франции, - заключалась не в ее пресловутом идеализме, а напротив, в том, что она оставила сферу чистой спекуляции и попыталась построить философию, которая вбирала бы в себя новейший опыт своего времени и служила его концептуальным выражением. Тем не менее само концептуальное выражение было теоретическим в старом, исконном смысле слова "теория"; гегелевская философия хоть и вращалась вокруг действия и практики, все еще оставалась созерцательной. Обращенный в прошлое взгляд полагал, что все, что принадлежало сфере политики - дела, слова, события, - являлось исторической необходимостью; в результате "новый мир", о котором возвестили революции XVIII века, не получил, как заявлял еще Токвиль, "новую науку политики" [80] , а вместо нее обрел философию истории - при этом и сама философия стремительно трансформировалась в философию истории, но сейчас об этом мы говорить не будем.
80
См. авторское «Введение» к «Демократии в Америке»: «Совершенно новому обществу нужна и новая политическая наука». Токвиль, Алексис де. Демократия в Америке.
– М.: «Весь мир», 2001. С. 4.
С точки зрения политики ошибка этой новой и типично современной философии достаточно проста - она понимает и описывает сферу человеческого действия не с позиции "актера", некоего действующего лица, а с позиции наблюдающего за действием зрителя. Однако обнаружить эту ошибку довольно трудно: любое событие истории, начало которому дает человек, и все роли, сыгранные человеком в истории, обретают свой подлинный смысл только тогда, когда этот период истории приходит к своему завершению; и поэтому на самом деле может показаться, что только зритель, а не актер, может раскрыть смысл произошедшего. И именно зритель, в гораздо большей мере, чем актер, увидел во французской революции урок исторической необходимости, или то, что Наполеон Бонапарт назвал "судьбой" [81] . Но самое важное заключается в том, что все те, кто на протяжении XIX и большей части XX века шел по стопам французской революции, считали себя не только преемниками людей французской революции, но и проводниками истории и исторической целесообразности. Очевидным и при этом парадоксальным результатом этого стало то, что из революционной мысли исчезла идея свободы и место ее главного политического аспекта заняла необходимость.
81
Гриванк в указанной в примечании 24 статье отмечает роль зрителя в зарождении понятия революции: «Если мы хотим проследить истоки осознания революционных перемен, мы обнаружим, что оно достигает первоначальной ясности не у самих действующих лиц, но у зрителей, следящих за развитием событий». Свое открытие, судя по всему, он сделал не без влияния Гегеля и Маркса, хотя приписывает его флорентийским историографам – как мне кажется, неправомерно, поскольку эти истории были написаны государственными деятелями и политиками Флоренции. Ни Маккиавелли, ни Гвиччардини не были зрителями в том смысле, в каком зрителями являлись Гегель и другие историки XIX века.
И все же весьма сомнительно, что если бы французской революции не было, философия предприняла бы попытку отыскать истину в области отношений между людьми, то есть в сфере, относительной по определению. Истина, несмотря на то, что она понималась "исторически" - то есть как развивающаяся во времени и, следовательно, не всегда пригодная для любого момента истории, - тем не менее должна была быть истиной для всех людей, независимо от того, где они жили и гражданами какой страны являлись. Другими словами, понятие истины следовало применять не к гражданам, среди которых могло существовать только множество мнений, и не к народам, чье понимание истины определялось собственной историей и национальным опытом. Истина должна была иметь отношение к человеку как таковому, осязаемой реальности которого нигде не существовало. Тем самым истории, если она претендовала на открытие истины, надлежало стать мировой историей, а истине, которую она открывала, соответственно "мировым духом".
Однако в то время как идея истории способна подняться до уровня философских обобщений только при условии, что она вовлекает в свою орбиту весь мир и судьбы всех людей, идея мировой истории со всей очевидностью является политической в самом своем основании. Ей предшествовали американская и французская революции - обе гордились тем, что они возвестили новую эру для всего человечества и являют собой события, затронувшие людей qua - людей на всем земном шаре. Первые шаги мировой политики заложили фундамент идеи мировой истории. И хотя энтузиазм и американцев и французов в отношении "прав человека" пошел на убыль сразу, как только стало ясно, что результатом революции в Европе стало национальное государство - недолговечная, как оказалось, форма правления, - а не республика, остается фактом, что с этого момента идея мировой политики уже более не покидала политического мышления.