Шрифт:
Иван Куторга
ОРАТОРЫ И МАССЫ
Риторика и стиль политического поведения в 1917 году
(Троцкий, Зиновьев, Дейч, Ленин , Церетели, Чернов, Керенский, Милюков, Набоков, Шингарев, Родичев.)
Публикуемые ниже фрагменты воспоминаний Ивана Куторги, одного из активистов кадетской партии (он являлся членом президиума и управы объединения учащихся средних учебных заведений Петрограда при Партии народной свободы), составлялись в конце 1940-го - начале 1941 года. Однако впечатления от событий драматического и судьбоносного 1917 года были, по-видимому, столь сильны, что память участника и свидетеля сохранила их во всех деталях и подробностях даже спустя два с лишним десятилетия. Сегодня, когда минула очередная годовщина Февральской революции и в то же время приближаются президентские выборы в России, небезынтересно восстановить в памяти характерные черты и стиль политического поведения некоторых видных политических фигур России 1917-го - не навязывая прямолинейные ассоциации и параллели с современными политическими персонажами, но и не исключая подобные сравнения... Оригинал рукописи хранится в Государственном архиве
ТРОЦКИЙ
Троцкий, которого я слышал уже искушенным посетителем политических собраний, поразил меня тем чудовищным запасом ненависти, которую излучал из себя настоящий демон революции. Уже тогда в нем чувствовалось нечто действительно страшное. Помню, я также был поражен его диалектическими способностями. На крестьянском съезде он выступал среди предельно враждебной ему аудитории. Казалось, большевистский оратор не сможет сказать ни одного слова. И действительно, вначале оборончески и эсеровски настроенные делегаты прерывали Троцкого на каждом слове. Через несколько минут своей находчивостью и страстностью Троцкий победил аудиторию настолько, что заставил себя слушать. А окончив речь, он даже услышал аплодисменты.
ЗИНОВЬЕВ
Если Троцкий внушал ненависть и какой-то ужас, то Зиновьев произвел на меня отталкивающее впечатление, прямое чувство гадливости. Во внешности этого человека было сочетание беспредельной самоуверенности и нахальства с трусливым мещанским началом. Полемика Троцкого звучала патетически, и сарказмы его были сильны, подлинно ядовиты. Полемика Зиновьева была беспардонной базарной демагогией, не знаю, убеждавшей ли слушавших его солдат и рабочих (по моим наблюдениям, далеко не всегда), но на нас, молодую интеллигентскую аудиторию, эта лживая и грубо нахальная манера спора производила, конечно, только обратное действие.
ДЕЙЧ
Помню один огромный митинг в казармах лейб-гвардии Гренадерского полка. Предметом спора было отношение партий к войне. Спор оборонцев и пораженцев. На стороне социалистов-оборонцев главным оратором был старый социалист, социал-демократ, плехановец Лев Дейч. Со стороны пораженцев первым номером выступал Зиновьев. Здесь столкнулись не только две политические тактики или стратегии. То были два разных мира. С одной стороны, сознание ответственности перед страной и народом, сочетание социалистической убежденности, в наличии которой у Дейча сомневаться никак нельзя, с патриотизмом; Дейч, в неисправимой наивности марксиста старой школы, все время ссылался на авторитет Плеханова, который для слушавшей солдатской массы был совершенно пустым местом. С другой стороны - была ловкая бесстыжая демагогия, не щадившая никого и ничего: ни старого Дейча, когда-то партийного сотоварища, одного из основателей русской социал-демократии, ни других противников, ни, главное, России и судеб русского народа. В большевистских речах в 1917 году это безразличие к России (кроме одного чувства - ненависти к старому строю) было для меня лично самым непереносимым. Увы! Зиновьев "побил" и старого Дейча, и А.И. Шингарева, отважившегося выступить со своими кадетскими тезисами в этом осином гнезде. Наши крики, наши аплодисменты и свистки не могли ничего изменить в "соотношении сил", а солдаты обложили нас нецензурной бранью, из которой мы должны были понять, что буржуазные сынки последний раз уносят ноги целыми с митинга "сознательных" гренадер. Уходя (надо сказать, очень поспешно) с этого ристалища, мы уносили все то же чувство злобы и бессилия и желание от слов перейти к действиям, о котором я уже говорил.
ЛЕНИН
Ленина я слышал во время одной из его знаменитых речей с балкона дворца Кшесинской. Помню, мы, гимназисты-буржуи, собрались целой большой ордой: наше боевое задание - сорвать речь Ленина. Мы уже знали и от тех, кого считали нашими политическими руководителями, и еще больше путем собственного наблюдения, что именно от этого страшного человека исходит днем и ночью раздуваемое пламя социальной ненависти. Первое впечатление было не сильным. Речь спокойная, без жестов и крика, внешность совсем не "страшная", можно сказать сугубо мирная. Содержание этой речи я понял не столько по словам коммунистического вождя, сколько по поведению окружающих. Если при слушании Зиновьева и Троцкого мы присутствовали (как бы) при пропаганде гражданской ненависти и войны, то здесь то и другое было уже как бы фактом. То, к чему те призывали, у Ленина было уже очевидностью, фактом, чуть ли не чем-то само собой понятным и почти обыденным. И это сказывалось на толпе. Слушатели Зиновьева ругались, безобразничали и грозили; слушатели Ленина готовы были с деловым и занятым видом сорвать у прихвостней буржуазии и ее детенышей головы. Надо признаться - такого сильного раствора социальной ненависти мы еще не встречали и мы "сдали", не только испугались, но психологически были как-то разбиты. Конечно, митинга Ленина мы не сорвали и сорвать его не могли. Так было в первый раз, что я видел Ленина, второй раз я его увидел уже в октябрьские дни. И эта вторая встреча оставила меньше впечатления: пришедший уже к власти Ленин мне показался менее страшным. Мы были уже не слушателями и объектом нападок. Мы были сами уже субъектами, пусть ничтожно малыми, в уже наступившей борьбе...
ЦЕРЕТЕЛИ
Церетели захватывал своей подкупающей искренностью и горячностью и своей безграничной верой (как нам тогда казалось) в силу добра. Совсем другое впечатление производил, например, Дан с его бездушной талмудистской диалектикой. Вообще меньшевики среди юной петербургской интеллигенции не пользовались популярностью, тем более что они в значительной мере окрашивали Совет рабочих и солдатских депутатов. Совсем иным было наше отношение к группе "Единство"; но Плеханова мы больше с чужих слов почитали за его тогдашнюю позицию, чем на самом деле понимали. Его чисто европейский
ЧЕРНОВ
Эсеровские ораторы, как известно, выполняли в 1917 году разные мелодии. Партия была так же не едина, как и партия социал-демократов. Там от интернационалиста Мартова до Плеханова, здесь - от левого эсера Камкова до бабушки русской революции Брешко-Брешковской и до Савинкова и Керенского. Говоря в общем и целом, Савинков и Керенский (то есть правые эсеры) были молодежи многим ближе, чем Камков и Спиридонов, и не только: многим ближе, чем В.М. Чернов. Помню, этого последнего я слышал в Петрограде много раз, уже тогда, юношей, я был раздражен манерой говорить и спорить этого, в свое время прославленного, партийного лидера.
В.М. Чернов сразу произвел такое впечатление, как будто его диалектический талант весь направлен на одну цель: подсунуть слушателю недоброкачественный материал, как это делает приказчик сомнительной лавчонки. Хитрое, немного на сторону скошенное лицо, косящие в разные стороны глаза и... поток, неудержимый поток красивых слов, запас которых у оратора явно неистощим. Сладкая улыбка и жесты мужицкого "папаши" только увеличивали цельность образа. Таким представлялся мне В.М. Чернов в Петрограде, таким же знал я его в Праге, когда революционное оперение сильно повылезло и слова потеряли прежний глянец. Нас, молодых, не принадлежавших к партии Чернова "общественников", особенно раздражала манера его полемизировать. Было в этой манере полное презрение к истине. Полная неразборчивость в подборе аргументов и необыкновенно неприятная издевающаяся улыбочка; грубая неправда и какое-то неуважение не только к противнику, но и вообще к слушателю сменялись лирическими "отступлениями" и патетическими призывами "не бояться революции": не бойтесь чрезмерно политических чрезмерностей Ленина - таково одно из этих, ставших знаменитыми, изречений Чернова. Предвидение событий, как видит читатель, оставляло желать лучшего.
КЕРЕНСКИЙ
Керенский считается главным кумиром петроградской политической трибуны в первые месяцы революции до корниловского переворота, после которого отношение к Керенскому сразу сильно изменилось. Мне, как и всей нашей молодежи, о которой я пишу, пришлось слушать Керенского неоднократно. Впервые это было на одном из крестьянских съездов, не помню точно, на котором именно. "Наполеоновская" поза, резкие повелительные движения, резкий повелительный голос и страстная, исполненная революционного пафоса речь, речь в то же время глубоко патриотическая - все это, вместе взятое и усиленное общим воодушевлением и даже энтузиазмом, произвело на меня сильное впечатление, ярко памятное до сих пор. Когда я потом в эмиграции читал резкие нападки на Керенского, когда слышал его в эмигрантских аудиториях, когда я еще и еще раз убеждался в том, как "отзвучал" пафос этого человека, - я всегда вспоминал мое первое лицезрение кумира "Февраля". Керенскому тогда, как я видел своими глазами, целовали женщины руки, его восторженно выносили и вносили в автомобиль. Его головокружительную карьеру бурно приветствовали разные круги. Помню по этому поводу разговоры очень умеренных и, кажется, трезвых людей, собиравшихся и у нас за обеденным столом в Петрограде, и в усадьбе в Рязанской губернии. Не все эти люди разделяли пафос Керенского, многие уже тогда сокрушенно качали головами по поводу обилия слов и скудости "действий", но все признавали неустранимость этого человека. Потом я понял, что Керенский был подлинным олицетворением "Февраля" со всем его подъемом, порывом, добрыми намерениями, со всей его обреченностью и частой политической детской нелепостью и государственной преступностью. Ненависть лично к Керенскому объясняется, по-моему, не только его бесспорно огромными политическими ошибками, не только тем, что "керенщина" (слово, ставшее употребительным на всех европейских языках) не сумела оказать серьезного сопротивления большевизму, а, наоборот, расчистила ему почву, но и другими, более широкими и общими причинами.
В Керенском русская интеллигенция ненавидит самое себя, свое оплеванное прошлое. Так или иначе, но тогда к Керенскому мы не питали того раздражения и неприязни, которые у нас, "буржуазной" молодежи, вызывали иные социалистические деятели. Мы тогда долго совсем не понимали, какую опасную фигуру представляет собой этот вдохновенный трибун, всецело полагающийся на самую ненадежную силу из всех возможных - на силу слова. Мы не понимали еще, что своими вечными оговорками он разрушает, сам того до конца не понимая, такие свои необходимые начинания, как, например, поднятие дисциплины в армии вплоть до введения в ней (увы, теоретически) смертной казни. Молодежь, стоявшая левее нас, особенно, конечно, эсеровская, была Керенскому долгий срок очень предана, только после провала большого наступления и после июльского выступления большевиков настроение начало в этом смысле меняться. Выступление Корнилова ускорило этот перелом настроений, и ко времени Октябрьского переворота Керенский не был для молодежи тем кумиром, за которого она легко бы отдала свою жизнь. Начала уже обозначаться та "пустота", в которую и рухнул герой Февральской революции.