Отыщите меня
Шрифт:
Последнего не поддержали: «Долго ждать!»
Комиссарша, чтобы не сбивать азарт, в разговор не вступала. Лишь изредка подавала реплики да смотрела на них удивленным взглядом, словно видела перед собой совсем новых людей, будто вовсе их до этого не знала. Выбрав момент, сказала, что лучше всего — через пять лет. Одобрительно зашумели, дружно согласились.
Петро Крайнов перекричал всех и потребовал клятвенного обещания. Чтобы каждый дал слово и сдержал его, пока жив. И сам поклялся первым. После него говорил Фаткул. Ему проще других: он никуда не собирается уезжать, останется в Туранске. А встречи будут проходить именно здесь. Не колебался Уно Койт. Павел Пашка еще не знал, возвратится ли он в свою страну и пустят ли его тогда через границу. Севмор сказал кратко: «Буду, в натуре, если какой гаденыш не помешает».
Но на первую встречу единственно кто не прибыл, так это она, Полина Лазаревна Доброволина. В мае 1950-го собрались в Туранске все, кто участвовал в том ночном бдении, кроме комиссарши. Злой рок не покидал ее.
Через год после окончания войны муж ее был переведен в политуправление Северо-Западного военного округа. Вскоре он приехал за ней в Туранск, а заодно увез в Ленинград и Рудика Одунского. Рудик не стал жить у них, хотя они этого очень хотели. Он разыскал свою квартиру, в которой по-прежнему жила тетя Клава, и переселился к ней. За подвиги на трудовом и боевом фронте по обороне Ленинграда тетя Клава имела несколько наград, была известна и уважаема в городе. Работала она профсоюзным руководителем большого завода и растила десятилетнюю блокадную сиротку Любу, которую сразу нарекла сестренкой Рудика. Втроем они занимали две большие комнаты. В одной когда-то жил Рудик с мамой. Довоенная обстановка в старых стенах не сохранилась. Тетя Клава заставила Рудика учиться. Хотела, чтоб стал таким же образованным, какими были его родители. Он устроился на завод тети Клавы и посещал вечернюю школу. Днем в ней училась Люба. Через три года Рудик экстерном сдал экзамены за десятилетку. Поступил по архивной специальности в Ленинградский университет, чем тетя Клава была очень довольна. На первых порах студенчества ему помогали Полина Лазаревна с мужем. Доставали нужные книги, добавляли к скудной стипендии столько же и даже больше, это часто приводило к конфликтам с тетей Клавой. Она искренне обижалась и корила Доброволиных «за подачки». Потом все-таки свыклась.
Но в 1949 году Полина Лазаревна уже сама нуждалась в помощи и сочувствии. По «ленинградскому делу» был привлечен, обвинен, лишен всех званий и наград ее муж. Его судили военным трибуналом, приговорили к высшей мере и в 1950 году расстреляли. Жену вроде бы не тронули, не репрессировали. Куда только она не обращалась, кому только не писала, но никто не мог помочь бедной отчаявшейся женщине. Работу в газете пришлось оставить, ее исключили из партии и запретили заниматься журналистикой. Потом выселили из квартиры. Рудик перевез ее к себе. Тетя Клава приняла беспомощную комиссаршу с полным участием. Втроем ухаживали за ней, как за тяжело больной. Поехать в Туранск на встречу Полина Лазаревна уже не могла. Но отстукала на своей печатной машинке большое письмо и передала Рудику, чтоб там его прочли. В этом письме она ссылалась на «временное недомогание» и ни словом не обмолвилась о тяготах и ударах судьбы. Она наставляла добрыми словами своих бывших воспитанников, предупреждала и отговаривала от опрометчивости, скучала о каждом и жалела, чуть ниже дописав: «…Если сегодня собрать воедино хотя бы только одни ваши биографии, то составится малая детская энциклопедия выстраданных судеб войны…»
Через несколько месяцев после возвращения Рудика из Туранска от горя, молчания и душевной надломленности она ослепла. Тетя Клава тихонько говорила Любе: «Это у нее от внутреннего излияния слез». Хотя до этой беды никто не видел ее плачущей. А теперь Рудик впервые в жизни увидел, как плачут слепые. Как из безжизненно открытых, неизвестно куда обращенных глаз выталкиваются капля за каплей и текут двумя струйками слезы. Смотреть на это невыносимо, горло перехватывает.
Целыми днями она сидела за своей старенькой машинкой и вслепую печатала какие-то статьи, обращения, письма, которые, увы, никуда не отправляла. Просила Рудика постранично складывать, скреплять и прятать в большой ящик комода, как
На первой встрече в Туранске Рудик не посмел говорить о ней и дополнять письмо комиссарши (не надо навлекать кривотолков). Он рассказал откровенно обо всем лишь на третьей встрече, в 1960 году, после XX съезда партии. Культ личности Сталина был разоблачен, миру поведали о преступлениях. Сразу же после партийного съезда Полина Лазаревна послала подробный запрос в ЦК КПСС о своем муже. В конце 1959 года получила официальный ответ. В нем сообщалось, что с ее мужа сняты все обвинения 1939 года и он полностью реабилитирован. «Но разве он не был реабилитирован, — слышал Рудик, как она спрашивала вслух самою себя, — когда был на фронте?»
Про «ленинградское дело» почему-то ни словом не упомянули в ответе. Лишь в 1988 году восстановилась правда, и все ложные, тяжкие обвинения с Доброволина были сняты.
Но этому известию она уже не могла порадоваться: в начале 80-х годов потеряла слух, и теперь уже никто не мог сообщить, рассказать, успокоить ее в столь долгом ожидании справедливости…
На вторую встречу не приехал Севмор Петрухин…
Вскорости после дня Победы он с отцом уехал в Давлетханово, где поступил на абразивный завод инструментальщиком. Отца потянуло на железную дорогу. Не без уговоров, ссор и жалоб его все же приняли сменным дежурным на станционную водокачку. Он следил за напором холодной воды, включал подачу и из окошечка наблюдал за аккуратностью заправки паровозов. Во время остановки пассажирских поездов отпускал кипяток, наполняя из выходной трубы котелки, кастрюли, бидоны.
Сюда к нему частенько заглядывали потолковать о делах и бедах паровозной тяги обходчики, машинисты, кочегары, а то и просто «для согрева» выпить чекушку или пол-литру.
Он не отказывался, но уже вдрызг не напивался. От запоя его отвадила свекровь, мать бывшей жены, Севкина бабка. Поначалу стыдила его, уговаривала, а потом заладила отбирать костыль, чтоб не сбежал в магазин или не сновал по дому в поисках припрятанной бражки. Но он тогда приноровился, приспособился, согнувшись к полу, ходить по дому на одной руке и одной ноге.
— Не удержишь! — злорадно нападал он на старуху. — Видишь, я как птица двулапчатая!
— Какая же ты птица, коли летать не можешь?
— Обыкновенная, искалеченная, подраненная!
Однако от пьянства все же отошел и пить стал только по праздникам, а в будни — изредка когда с приятелями или «с устатку», да и то в меру. Севка в таких затеях никогда не участвовал. Неожиданно, после денежной реформы 1947 года, Севмора разыскала мать. Прислала письмо и перевод в новых деньгах. Расспрашивала, сообщала о себе. Жила она к тому времени в военном городке на Дальнем Востоке. С другой, новой своей семьей. Разговоров о ней в доме не вели и не заводили. Потом еще от нее приходили письма, переводы и почтовая посылка с крупой и копченой рыбой. На письма не отвечали, от переводов и посылки не отказались. Как-то из конверта выпала фотография мальчика лет четырех, с надписью:
«Брату Севушке — от братика Мити».
Бабка молча забрала фотокарточку и положила на дно сундука…
На заводе Севмору сообщили, что за хорошую работу его хотят повысить в должности. Отец был горд и доволен. Бабка недоверчиво ворчала на них:
— Рано тешитесь! С такими знаками отличия, как у него, с наколочками и рисуночками, в начальники не выдвигают!
Севмор отмахнулся:
— Все мое со мной, а не мое — пустое!
Повышения не произошло не по этой причине…
Чуть ли не каждый день бабка провожала отца и ходила встречать его с работы: мало ли чего с калекой в дороге случится? Иногда, когда бабка занеможет, ходил Севмор. В конце зимы 1952-го, проводив отца, он повстречался на станции с какими-то бродягами и ввязался в драку.
Его арестовали и доставили в участок железнодорожной милиции. Потом завели уголовное дело, судили. Дали пять лет тюрьмы за самосуд над каким-то горбатым главарем шайки. В 1953-м по «сталинской амнистии» Севмора освободили, выпустили. Он вернулся домой, на завод. Но через год его нашли на берегу Демы избитого и израненного. Еле-еле отходили в больнице и долго лечили. На все расспросы упрямо отвечал, что ничего не помнит и не знает. И пусть больше к нему не пристают…
Обо всем этом написал в Туранск мастеру Игнатию Севкин отец.