Парцифаль
Шрифт:
И кровь убитого барана
Из драгоценного стакана
Плеснул на королевский шлем,
И, не замеченный никем,
Отполз в сторонку... Но металл
Тотчас же мягче губки стал...
Долготерпение Христово,
Кто оскорбить тебя посмел?..
Меж тем взметнулись тучи стрел,
И бой кровавый вспыхнул снова.
Смешенье копий и знамен!..
Мы наседаем, враг сметен.
Бойцов восторженные клики
Звучат
Глядим: уже с коня слезает
Помпея брат - Ипомидон.
Неужто в плен сдается он?..
О нет! Герою шлем пронзает
Его коварное копье.
Вонзилось в темя острие.
Наш повелитель покачнулся
И все ж не выпал из седла.
Он, умирающий, очнулся,
И - вседержителю хвала!
Хотя была смертельной рана,
Домчался он до капеллана,
Чтоб исповедаться пред ним:
"Святой отец, я был любим
И за любовь платил любовью...
И пусть моя истлеет плоть,
Да будет милостив господь
К той, что познает участь вдовью.
Прощанье с ней безмерно тяжко...
Отдайте же моей жене
Окровавленную рубашку,
Что в смертный час была на мне...
Благодарю, прощаясь с вами,
Всех воинов моих и слуг..."
Такими кончил он словами.
Похоронил его Барук
По христианскому обряду.
На удивление Багдаду,
Король во гробе золотом
Лежит в могиле под крестом...
Ах, с сотворения времен
Таких не знали похорон!
Причем не только христиане
Рыдали в славном нашем стане:
И мавры - все до одного!
Потерю страшную осмыслив,
К своим богам его причислив,
Скорбя, оплакали его..."
Вот что сказал оруженосец
Несчастнейшей из венценосиц...
Она едва не умерла,
Хотя беременна была
На восемнадцатой неделе.
Стучало сердце еле-еле...
Но как-то перед ней возник
Седой и сгорбленный старик,
Разжал он зубы королеве,
Живую воду влил ей в рот,
И тут же драгоценный плод
В ее зашевелился чреве.
Глаза усталые открыв
И отдышавшись понемногу,
Она сказала: "Слава богу!
Коль я жива, ты будешь жив.
Мой сын, мое родное чадо!.."
(Осталась ей одна отрада:
На белый свет родить того,
Кто цветом рыцарства всего
Взрастет, мужаючи с годами,
О чем узнаете вы сами...)
. . . . . . . . . . . . .
И принести она велела
Рубашку с дорогого тела
И смертоносное копье
Наследство
Припав к рубашке той кровавой,
Насквозь проколотой, дырявой,
Лицо прекрасное ее
Вновь исказилось в страшном горе...
(Рубашка эта и копье
Погребены в святом соборе
Высокородными князьями,
Анжуйца первыми друзьями.)
Меж тем во многих странах света
Оплакивали Гамурета.
А дней четырнадцать спустя
Необычайное дитя
Она рожает в страшной муке.
Сын крепконогий, большерукий,
Богатырям иным под стать,
Красавец княжеской породы,
Едва не свел в могилу мать:
Ужасны были эти роды...
По лишь теперь, стремясь вперед,
Моя история берет
Свое исконное начало...
Так что б все это означало?
Я долго шел кружным путем,
Чтобы начать рассказ о том
Великом муже достославном,
Кто станет здесь героем главным.
Мы говорили без конца
В повествовании предлинном
О подвигах его отца.
Пришла пора заняться сыном.
Мать берегла его от всех
Опасных рыцарских утех,
Чтоб оградить его от бедствий.
Военных игр не знал он в детстве.
Над ним придворные тряслись,
Мать над ребенком трепетала
И в упоении шептала:
"Bon fils, cher fils, o mon beau fils!"[45]
Рожденный доблестным отцом,
Подрос он славным кузнецом:
Душа взыграла в нем мужская,
Когда в избытке юных сил
Своим мечом он молотил,
Из шлемов искры высекая...
Возросший в королевском замке,
Он вскормлен был не грудью мамки,
А грудью матери своей.
О, сколь отрадно было ей
Младенцу милому в роток
Совать свой розовый сосок.
Так в незапамятное время
Пречистой девой в Вифлееме
Взлелеян был и вскормлен тот,
Кто спас наш человечий род
И, муку крестную принявши,
Своею смертью смерть поправши,
Призвал нас к верности и чести...
Но кто нарушил сей завет,
Тому вовек спасенья нет
От злой судьбы и божьей мести...
И, в эту мысль погружена,
Высокородная жена
Слезами орошала зыбку.
И все же дамы во дворце
Читали на ее лице
Едва заметную улыбку.
Она младенцем утешалась,
В ней боль с отрадою смешалась...
Никто из вас, мои друзья,
Не знает женщин так, как я.