Перед бурей
Шрифт:
Глаза козака смотрели смело, отважно, прекрасное лицо его горело благородным воодушевлением; казалось, не могло быть сомненья, что он не задумается ни на один миг отдать за родину всю свою жизнь; но владыка искал в нем чего-то и, видимо, не отыскал того, что хотел.
— О Конашевич! Конашевич! — произнес он тихо, почти не слышно. — Зачем тебя нет со мной!
Наступило молчанье. Владыка погрузился в свои думы.
Богун чувствовал, что какое-то святое чувство почтенья, восторга и преданности охватывает его перед лицом этого великого человека, о делах которого он слышал так много.
Наконец владыка поднял голову.
— Знаешь ли ты писаря Богдана Хмельницкого! — обратился он к Богуну. — Я слышал
— И он стоит того, превелебный владыко, — воскликнул Богун. — Нет среди нас более отважного сердца, более смелой руки и более разумной головы.
— Так, — наклонил белый клобук владыка, — говорят, он человек великой эдукации.
— О да! Он окончил иезуитскую коллегию... Он пользуется великой силой у коронного гетмана, а вместе с тем и среди козаков.
— Гм... — протянул владыка. — Верю тому, что говорят о его мудрости, но таково ли его сердце? Предан ли он вам?
— Как правая рука человеку! — произнес горячо и уверенно Богун.
— Почему же он до сих пор не восстанет во главе вас открыто?
— Он говорит, что рано еще... говорит, что самим нам нет силы подняться, а думает достигнуть всего с помощью короля.
— Короля? — усмехнулся владыка. — Но король ведь не мог охранить даже своего слова, где же ему охранить весь народ!
— Король хочет затеять войну с Турцией; мы получили от него тайный наказ и шесть тысяч талеров. А при войне он обещает усилить наши права.
— Все это так, — произнес владыка задумчиво, — но король — католик; нужно нам надеяться только на себя и на себя.
Владыка замолчал; Богун молчал тоже, не смея нарушить тишины. Так прошло несколько минут.
— Что же вы думаете делать теперь? — обратился снова к Богуну владыка. — Помни, козаче, что прежде всего вам надо устраивать и укреплять свою силу.
— О так, владыко, и мы подумали об этом прежде всего. Запорожцы наши, согласно желанию короля, отправились в морской поход; Богдан повел их.
— Я знаю это.
— Ты, святой отче, знал это? — изумился Богун. — Но откуда?
— Я знаю все, что деется у вас и для вас, — произнес владыка, — но дальше, что же делаешь ты?
— Я и другие, выбранные товарыством, собираем людей, комплектуем полки, отправляем их на Запорожье, подготовляем везде восстанье... Владыко, я только предтеча того, кто будет следовать за мной.
— Хорошо, господь благословит все ваши начинанья! — произнес торжественно владыка, подымая к слабо освещенной иконе глаза. — Сядь же сюда, сын мой, и слушай, что я буду тебе говорить.
Уже на ратушной башне давно пробило полночь, когда Богун вышел от владыки. Сердце его билось приливом новой уверенности, гордости и надежды, а в голове толпились драгоценные слова и указания владыки...
Маленькая келейка, куда, отвели Ганну послушницы, была вся полна свежего зеленоватого полусвета, потому что небольшие оконца ее выходили прямо в сад, окружавший келейки со всех сторон. Тени от мелких листочков беспрерывно трепетали по стенам и по полу; в открытые окна заглядывали ветви яблонь и слив, усыпанные нежными розовыми цветами. Воздух был теплый и душистый. В углу, у божницы, убранной свежей мятой, горела яркой звездочкой лампадка. По стенам келейки были размалеваны маслеными красками картины из житий святых. У боковой стены стояла маленькая канапка и несколько таких же стульев; у окна — столик, на нем четки, евангелие и псалтырь.
И Ганна чувствовала, как она отдыхает, измученная и душой, и телом, в этой чарующей тишине. Никакие звуки, кроме щебетанья птиц, — не долетали сюда; утром же и вечером раздавались
За несколько дней, проведенных в монастыре, Ганна как бы позабыла обо всем окружающем, погружаясь в религиозные воспоминания страстных дней все глубже и глубже; жизненные впечатления как бы смыкались над нею с неясным шумом, словно вода над головою утопающего... И если б не ужасное положение ее веры, ее края, она, казалось, никогда бы не покинула этого тихого пристанища среди бурь и напастей житейских.
Так настал и страстной четверг. Ганна не пошла в Лавру к умовению ног; ей хотелось провести этот день совершенно одной. Но вот солнце опустилось к западной стороне, повеяло вечерней прохладой, протяжно и плавно прозвучал большой успенский колокол, за ним так же печально и медленно прозвучали и Вознесенские колокола. Двери келеек стали створяться неспешно, и длинною вереницей потянулись по зеленому двору, одна за другой, монахини в черных мантиях в сопровождении своих молоденьких послушниц.
Церковь уже была полна народа, когда Ганна вошла и заняла свое место в глубине. Перед образами теплились лампады и горели в серебряных ставниках высокие зеленые свечи, окруженные десятками маленьких; большое паникадило блистало полусотней огней, свет разливался широкими полосами внизу, дрожал в окнах и гнал сумрак далеко вверх, в высокий купол, где он ютился вместе с волнами кадильного дыма.
Служба шла долго. Наконец царские врата распахнулись, и показался старичок-священник в сопровождении диакона с евангелием в руках. Одна за другой зажглись в руках молящихся свечи, и вся церковь наполнилась ярким мигающим светом. Вот начались чтения евангелий.
Когда оканчивалось одно евангелие, свечи одна за другой быстро гасли в руках молящихся, и церковь погружалась в сумрачный полумрак, словно облекалась в траур.
— Слава! — слышалось с клироса торжественно и печально. — Слава, страстем твоим, господи! — повторяла за Хором и Ганна, не отрывая своих горящих, возбужденных глаз от лика Христа. И снова отворяются царские врата, снова выходит старичок-священник, открывается большая книга... и то же чтение тихим старческим голосом... И Ганна точно видит, точно переживает все то, о чем повествует дребезжащий голос панотца.