Периферия
Шрифт:
Отчужденность росла. Настал день, когда в пустоту и сумеречность моего одиночества вошла Катя. К нам в лабораторию она попала после трехлетней работы в газете. Журналистика нравилась ей, она горела, шла напролом, защищая обиженных, не желая смягчать острые углы. Это вело к конфликтам. Редактор один волен был определять степень остроты материала, уровень критики. Доказать свою правоту Катя не сумела, ей пришлось уйти. То есть ей казалось, что она всецело права, что правда жизни на ее стороне, что ее несправедливо и грубо ущемляет консерватор, которому возмутитель спокойствия всегда не ко двору. Редактору казалось, что правда жизни — а уж в этом-то он разбирался! — на его стороне. Свое поражение Катя переживала болезненно.
Появившись в стенах нашего института, она отнюдь не напоминала обломок кораблекрушения. Редактор, заглаживая конфликт, дал ей великолепную характеристику. И не погрешил против истины. Но уж такова практика наших дней: всем, от кого руководители освобождаются как от персон нон грата, они дают отменные характеристики. Я дал ей понять, что можно споткнуться и раз, и два, от этого никто не застрахован, и это не повод для того, чтобы менять курс или мнение о людях. Она согласилась, глаза ее засияли, и сияние это коснулось меня и смутило. Я подумал о себе и о ней как о мужчине и женщине, у которых может быть общая судьба. Беспочвенно совершенно подумал, беспричинно. Всплеск фантазии это был, лирическое предположение. Я подумал об этом, и остановился, и зачеркнул зловредную мысль, так сильно смутившую меня. А разве не видим мы самые радужные, до потаенных душевных глубин смущающие нас картины, когда встречаем прекрасных незнакомок? Разве не разворачивается перед нами во всей своей феерической красоте несбывшееся? И разве не кончается все это одним и тем же — жадным, горячим взором вслед и мгновенным смирением плоти?
Катя была намного моложе. Она была немыслимо молода, так молода, что не замечала своей молодости, ее могучего силового поля. Круглолица, курноса. Не длиннонога, как многие нынешние девицы. Талия, как у девочки-подростка. Ее визитной карточкой была улыбка. Но в часы надломленности Катя уединялась. Ее тоска и одиночество не предназначались для чужого глаза, даже доброжелательного. Таким было начальное впечатление. Не прибегая к расспросам, просто наблюдая, я скоро увидел, что она любит людей, умеющих работать (область приложения их сил могла быть любой), и мир искусства. Не жаловала она тех, кто работал вполсилы. Вторые даже чем-то изумляли ее, расторопностью своей, что ли, нестандартной, эгоистичной инициативой в рядовых, в общем-то, ситуациях. Но все равно — не любила. Понимала, что ловчить в наше время можно только за счет таких, как она, то есть за ее счет. Элегантная одежда буквально привораживала ее. Если бы можно было, она бы ее коллекционировала. Во всяком случае, вещей изысканных у нее было сверх надобности. Шила она сама, с превеликим удовольствием и временами жалела, что не пошла в портнихи.
Итак, ничего еще не было, но мне нравилось смотреть на новую сотрудницу. И, кажется, она чувствовала это. Работа гасила ее улыбку. На это время визитная карточка пряталась в сумочку. Окунаясь в работу, она часто забывала обо всем. Так пловец погружается в воду, любимую стихию. «Счастлива ли она?» — задумывался я. Она не всегда замечала, что я на нее смотрю. Иначе бы, конечно, следила за выражением лица. Она-то знала: что бы ни лежало на душе, а ближнему нужна только ее улыбка. Ее заботы ближних волновали мало. В этом она убеждалась неоднократно. Иногда мне
В ее день рождения она, Рая и я встретились в одной компании, но не у нее дома. Катя была бледна, грустила и, кажется, хотела незаметно уйти. Если бы она ушла тихо, никто бы не пошел проводить ее. Это и было одиночеством. В таких компаниях, где тобой никто не интересуется, оно разгорается, как костер. Хозяйка, однако, разгадала ее намерение и раз-другой строго осадила: «Не дури!» Катя принужденно улыбнулась. Наконец общий поток вечеринки принял ее, понес, закружил. Но это было показное, работа на публику. Вдруг боль, пронзительная, давняя, исказила ее лицо. С такой тоской идут за гробом. Я растерялся, так это было неожиданно, так не вязалось с ее образом, который, оказывается, уже рельефно вылепило мое воображение. Я стал уверять себя, что мне привиделось. Ну, почему ей должно быть плохо, когда всем хорошо?
Я не приглашал ее танцевать, но старался не танцевать и с Раей. А Катя один раз пригласила меня. Я неловко переминался с ноги на ногу, я был отвратительным танцором, но ничего не предпринимал, чтобы преодолеть этот явный недостаток. Танцуя, Катя не смотрела мне в глаза. Курносое лицо ее с чуть заметными крапинками веснушек было, как никогда, строгим и непроницаемым. Словно экзаменатор, беспристрастный и многоопытный, задал вопрос, и она обдумывала ответ, от которого зависело многое.
Дома Рая как следует отчитала меня.
— Что у тебя с этой Катей? — Злость переполняла ее.
— Ничего. — Я был уверен, что говорю правду.
— Не темни! Я не слепая и не собираюсь обо всем узнать последней. Что у тебя с ней?
— Ничего! — повторил я.
— Она влюблена в тебя по уши. А у тебя с ней, видите ли, ничего! Так я и поверила! Я, конечно, не социолог и не кандидат наук, но «чего» от «ничего» отличить умею.
— Ты не права.
— Как она на меня смотрела! И я же не права, я придумываю, я все, как всегда, преувеличиваю! Она хочет отнять тебя у меня. Уже отняла — ты холоден, ты меня не замечаешь!
Откуда в женщинах эта бездна проницательности? Ведь не было еще ничего, Рая сама открыла мне глаза. Хоть и видела Катю впервые, они и двух слов не сказали друг другу. Но ее утверждения были категоричны, а слезы горьки и безудержны. Мои слова были не в состоянии ее переубедить.
Наутро Катя была тиха и печальна. Она не любила свои дни рождения, каждый из них приближал старость. Я спросил, как она себя чувствует. «Не надо об этом», — сказала она. Не надо так не надо. Как Рая могла увидеть то, чего не было? Сейчас, с расстояния в три с половиной месяца, я бы назвал это ясновидением.
Ничего не было бы и дальше, если бы не мотоцикл. Впрочем, как знать? Искать причину в чем-то, а не в себе смешно, смешно. В апрельский яркий день я сказал Кате:
— А не прокатиться ли нам?
— Поехали! — Она метнула в меня быстрый, с вызовом взгляд.
Замелькали дома, замельтешило солнце в кронах деревьев. Руки Кати цепко держали меня. Она согласилась не раздумывая, не колеблясь — значит, была готова? Город кончился. Чимкентское шоссе летело нам навстречу. Я свернул на пустую грунтовую дорогу и у кромки хлопкового поля заглушил двигатель. Мы сели в метре друг от друга. Катя была смущена, я тоже.
— У тебя профиль женщины, которую тяготит ее мудрость, — сказал я. Кажется, я впервые обратился к ней на «ты».
— Это не так! — воскликнула она. — Я вовсе не мудра. Нужны доказательства? Пожалуйста. Я поехала с тобой — разве это мудро?
Сорвав несколько длинных и тонких стеблей травы, она стала плести венок. Ей нужно было дать рукам занятие. Она плела венок, а я рвал стебли и протягивал ей. Она избегала смотреть мне в глаза. Когда венок был готов, она водрузила его мне на голову. Ее руки пахли травой.