Потребитель
Шрифт:
Я бы пил воду из пластиковой фляжки, еще теплую от дневного солнца, и привкус пластика мешался бы с водой у меня во рту. Я бы щелкал семечки подсолнуха, высасывая из каждой соль, выплевывая шелуху в растущую кучу у моих ног. Я мог бы завернуться в свое одеяло, глядя, как зажигаются огни в доме внизу. Я продолжал бы смотреть, как огни гаснут, сменяясь голубым светом включенного в гостиной телевизора. И, в конце концов, объятый тьмой, дом лежал бы, как спящий зверь в поле среди других зверей, а звезды были бы тусклыми и едва видимыми за серой завесой света, затянувшей ночь своей аурой, распространяясь над сияющей топью Лос-Анджелеса к северу вдоль побережья. По мере того, как сгущался бы ночной сумрак, и огни города угасали, погружаясь в сон, звезды все ярче проступали бы в мертвой черноте бесконечности.
Я мог бы прятаться на холме три дня, шпионя за домом, где я жил, когда был ребенком. Сухими жаркими днями улицы лежали бы в тишине, лишь изредка почтовый грузовик или садовник нарушали бы совершенную безмятежность и геометрию расположения домов — тщательно ухоженных, абстрактных идеализированных сцен, выложенных на плато у подножия моего холма и резко обрывающихся у кромки утесов над океаном. После полудня раздавался бы гам катающихся на скейтборде мальчишек, скользящих по гладким черным улицам, грациозно разъезжающих по наклонным кривым и откосам. Поздними вечерами безумный вой газонокосилок и секаторов отдавался бы эхом в моем убежище, скрытом в дубах и низком кустарнике на холме.
Будь я им, я бы каждый день наблюдал, как мужчина и его жена выходят утром из моего бывшего дома, жена тащится следом с увечной дочкой, переставляя ее ноги на протезах и направляя ее сломанное половозрелое тело к сверкающему хромом «БМВ», ожидающему на шоссе. Холодным ранним утром алмазная роса на траве отражала бы восход солнца, когда ночной туман отступает стеной за отливающую кривую Тихого океана, и точно так же я видел бы, как поздно ночью, когда луна тонет, стена тумана надвигается вновь, окутывая кустарник безмолвием и укрывая вуалью огни улиц под моим холмом.
Будь я им, на закате четвертого дня я тихонько спустился бы вниз по склону, скрываясь в тумане, и я спрятался бы у обочины по дороге к дому, в том самом разросшемся буераке колючих ягодных кустов, где прятался ребенком, в тайной пещере в глубине чащи, невидимой для окружающего мира. С восходом солнца пар поднимался бы от моей влажной одежды и немытого тела, пока я ждал, когда взревет двигатель и родители с девочкой проедут мимо. Когда б они уехали, я, улизнув из укрытия своей пещеры, мигом побежал бы за дом, где, я знал бы, меня укроет от глаз соседей низко нависающая над землей крона авокадо, которая теперь, по прошествии лет, полностью скрыла южный задний угол дома. Здесь я мог бы поработать над окном прачечной комнаты, надежно укрытый густой листвой. Я мог бы знать, что это окно — из тех, что открываются маленькой ручной фомкой.
Толкнув фомкой как следует верхний правый угол покрытой коркой алюминиевой рамы, можно было бы приоткрыть матовое окно на дюйм, как это и делалось, когда я возвращался с ночных прогулок по окрестностям, заглядывая в окна, мальчишкой.
Оказавшись внутри, я не побеспокоился бы изучить место, потому что знал бы, что в доме все безвозвратно переменилось стараниями теперешних хозяев. Вместо этого я бы направился прямо в маленькую спальню рядом с прачечной комнатой, которая когда-то была комнатой служанки, но потом стала моей, когда мы больше не могли позволить себе прислугу. Комната казалась бы уединенной и тайной, поскольку находилась бы в дальнем конце дома, и была бы залита тусклой охрой утреннего солнца, сочащегося сквозь незнакомые кружевные шторы, подходящие для комнаты молодой девушки.
Я мог бы не обратить внимания на фарфоровые вещицы, инкрустированные шкатулки и книги в мягкой обложке на белом лакированном столе, как и на компьютер, и на постеры рок-певцов. Меня бы приятно удивило, что кровать стоит на том самом месте, где всегда стояла моя — напротив
Девочка парила бы в бурлящей горячей воде своей ванной, грезя, освобожденная от постоянной боли в коленях лечебной горячей водой и отсутствием гравитации. Она могла бы говорить спасибо за то, что восстановила-таки в полной мере свои ноги, хотя врачи и сказали, что шрамы останутся навсегда. Даже в столь юном возрасте она была бы достаточно зрела, чтобы смотреть на это как на благословение — после того кошмарного случая, когда она не справилась со своим велосипедом, направляясь с друзьями на пляж, и ее ноги раздробила машина. Она бы фантазировала, вернувшись домой из школы в день государственного праздника, тихонько напевая сама себе популярную песенку. Сначала робко, но затем, ободренная звучностью, которую придает пению пар в ванной, она могла бы запеть громче, но с хрупкой слабостью, которой только голос юной девушки и может обладать. Я мог бы тогда слышать ее пение, если бы я был им.
1993
Жертвоприношение
Земля — твердая костяная скорлупа, растянутая по пустыне, как окаменевшая кожа. Поверхность оплетена паутиной черных волос-трещинок, в чистом белом насилии солнца лакающих прохладные тени из тайного подземного убежища. Они работают голые по пояс, как пара красных муравьев, усердствующих на соляной корке, их кирки взлетают широкими размашистыми дугами вдоль линии, что выходит из закрепленной точки у живота, стянутая напряженным канатом их рук. Гладкие стальные головки их кирок прорезают траекторию, как снаряды, вылетая из-за спины и проносясь над их головами по параболической кривой, которая завершается грубым хрустом земли — смачным чавканьем, похожим на испускание застоявшихся газов. С каждым ударом из их солнечных сплетений выскакивает невольное хрюканье, как если бы они были парой язычников, опьяненных похотью, совокупляющихся с сухими дырками в затвердевшем песке. Их бы не удивило, если бы с каждым вторжением стали земля извергала кровь.
Низко над землей в наэлектризованном поле, плоско растянутом над равниной, золотой мех блестящих ос висит, шурша оживлением в иссушающем ветре, как курящееся серой болото.
Пока они трудятся, пот высыхает на их коже и оставляет соляные разводы, которые откладываются на торсах выбеленными волнистыми слоями, отслеживая в их плоти течение времени. Они останавливаются через равномерные промежутки и пьют воду из старой ржавой банки, пахнущей бензином. Они то и дело цедят вино из тыквы-горлянки, держа ее высоко над по-рыбьи открытыми ртами, смывая жирные комочки черного опия, потом возвращаются к работе со свежими силами, сонно и методично, под жужжащую серенаду дремотного псалма ос, звучащую интенсивнее или глуше в зависимости от ветра.
Они врезаются в корку по прямой, один за другим снимая зазубренные пласты пустыни, как части огромной головоломки, которые выворачивают по ходу канавы ломами и громоздят по ее кромке, продолжая скрести изорванную землю, протягивая черную полоску, будто ковровую дорожку, бесцельно разворачивающуюся в даль пустынной белой равнины. Пока они работают, осы торжественной процессией слетаются к свежей разрытой грязи за их спинами, высасывая последние воспоминания влаги из обнаженной земли. Вдалеке, прямо над курящимся горизонтом, красный прыщ, как точка на листе бумаги, заливается нарастающим жаром. Они ведут свою канаву к этой точке.