Потребитель
Шрифт:
Подиум с обеих сторон опоясывают процессии четырехфутовых полых цилиндров из необработанного дерева. Каждый — три дюйма диаметром и вырастает из закрытого ящика пяти дюймов в поперечнике. В каждом ящике — мощная лампа, выстреливающая светом вверх в ответ на любое мамино движение на подиуме: разбросав руки, накрашенными ногтями она переключает эти деревянные столбики, по пути зажигая параллельные колонны света. Я жду ее в конце — ее нагое имбецильное дитя. Моя эрекция торчит прямо в эту белизну, багровая и непристойная, пылающая цветом. Демоническая спираль озаряет изнутри гладкую резину ее кожи на животе, меняет цвет, отзываясь на каждый накат ощущений в моем пенисе. Мама берет мою когтистую лапку в руку и поднимает меня на ноги. Головой я достаю до ее спирали. Раскрытым ртом я прижимаюсь к ее пупку и всасываю в себя демона. Вещество, из которого он состоит, одновременно жидкое и твердое, это сияющая едкая лава, заражающая меня новой жизнью. Я ощущаю, как падаю в нее, сквозь нее. Мой пенис — кривой пальчик демона, что тянет его к миру сквозь мою промежность. Фотографы щелкают и жужжат, а мама опускается на колени и охватывает губами мой рот. Дыхание ее сладостно и сернисто-густо, как у демона, которого мы с нею теперь делим между собой. Я люблю ее, и я счастлив, что свидетельство нашей любви теперь осуществлено перед публикой и перед камерами.
А в баре уже темно. Видеомониторы выдыхают лишь тусклое свечение, словно впали в дрему. Сквозь мягкий сумрак моей крови соляной кислотой сочится алкоголь. Он разъедает изнутри
Музыка почти смолкла — слышен лишь топот ритма, поглощенный тьмой. Мой череп размягчен и тает: слишком большая прозрачная капсула, покрытая тонким белым налетом детских волосиков. Под ним виднеется мохнатое серое яйцо мозга, безделица, как приз в торговом автомате. Мать нагибается и обхватывает мой череп пальцами, будто хрустальный шар. Глядя на кровь и электрический ток, бегущие по лабиринту извилин, затопляющие безжизненное мясо моего мозга сознанием, она читает мои мысли. Она их контролирует. Кончики ее пальцев — магниты, они вытягивают образы и ощущения, точно жидкий металл, из сети тоннелей и каналов, рассекающей мозг.
Мать сплетает пальцы под моим подбородком и поднимает меня за голову, пока рот мой не оказывается напротив ее вагины. Волосы на ней длинны и пушисты, в них вызрела жизнь, и запах ее сочится наружу. Они свисают густыми умоляющими ветвями лесной ивы, лаская мое лицо. Скрученные узловатые пряди — живые, глянцевые и влажные, кишащее гнездо черных бескостных сальных пальцев вычерчивает изящные арабески у меня на щеках и лбу прохладной блестящей слизью, стекающей со стенок желудка моей мертвой матери. За пологом волос подкладка ее вагины сверкает зеркально, отражая свет и медиа-образы, которые у нее внутри генерирует демон. В животе ее эти образы смешиваются флуоресцентным супом одновременных прошлого, будущего и настоящего, видов и звуков. Центр вселенной, сворачивающейся в себя, и есть этот сосущий спиральный демон в глубине ее чрева.
Из ее дыры на мое лицо изливается свет. Это ясный сияющий сироп, который стекает по моему телу, липнущий к нему, запечатывая меня в плаценту мерцающего желе. Прозрачный кокон расширяется и сокращается нежным легким, весь пронизанный наэлектризованными щупальцами и венами, сбегающими из материнского влагалища, напитанными ее заряженной и пылающей маткой. Жидкость демона у меня в желудке вскипает под давлением, переваривая меня изнутри, а кожа и мышцы мои растворяются в той влаге, что вкачивается в мешок, обволокший меня. Тело мое тает и разжижается, а я ощущаю, как материнские образы проносятся во мне насквозь, сжирая меня, и я сам становлюсь ими. Демон втаскивает меня назад, в материнское тело, и я чувствую бескорыстный экстаз образов, льющихся с видеоэкрана. Я — чистый жидкий свет у нее внутри. Я стал демоном, я населил собой ее тело. Я и есть моя мать: я держу ее в своей власти изнутри ее мертвого тела. Я танцую. И мне нравится, что вы на меня смотрите.
Она живёт здесь
Асфальтовая дорога в гору, к хижине моего отца была выстелена толстым, изумительно зеленым мехом мягкой плесени. Наши сапоги выжимали влагу из свежего одеяла спор — мы шли, вылепливая неуклюжую пиктограмму глубоких отпечатков, что быстро заполнялись водой и мигали у нас за спиной причудливыми зеркалами. Мы с женой поддерживали ДРУГ друга, однако неизбежно потеряли в пути равновесие и беспомощно заскользили вниз по извилистому склону, как обезумевшие детишки, цепляясь за воздух, размазывая по одежде холодную изумрудную слизь и оставляя на дороге полосы черно-лиловой слякоти: визуальная азбука Морзе эпилептика, наше предупреждение глупцам, что осмелятся пройти той же дорогой. Мы хрюкали и сопели от усердия, почти не разговаривая. Секвойи возносились из отвесных стен замшелого камня и ежевики по обе стороны от нас, клонясь под дикими хаотичными углами. Над нами переплетались их очерствелые ветви, и в этом навесе лишь изредка, крохотными разреженными призмами мерцающих золотых и изменчивых серебряных осколков света проглядывало небо. Тоннель этот запечатывал и мертвил все звуки наших стараний. В мягком шелесте пуховиков потрескивали наши кости. Изо ртов и ноздрей у нас струями кристаллизованного тумана рвалось раздражение — вначале оно звучно поблескивало, а затем мертво повисало в холодном воздухе, прежде чем рассеяться и немо пасть на плюшевую ковровую дорожку, оросив ее нашим засахарившимся дыханием. То и дело мы помогали друг другу перевалить через массивные стволы секвой, падшие на дорогу мертвыми мамонтами, сбитыми наземь потопом. Из их губчатой коры под пальцами сочилась вода, а иногда у нас под руками кора отваливалась целыми пластами, волглыми и тяжелыми, и под ними обнажалось полированное светлое древесное мясо — оно поблескивало, как непристойно обнаженная намасленная человеческая кожа, мягкая и беззащитная в отфильтрованных лучах. Мы дошли до заброшенной стоянки на обочине дороги. Осторожно ступили на сгнившую деревянную платформу, что до сих пор ненадежно лепилась к обрыву. Чтобы не соскользнуть в небытие, мы хватались за перила — кривую паутину брусков, сколоченных вместе древними квадратными ржавыми гвоздями, — и некоторые сразу же лопались от неведомого доселе вращающего момента наших рук. Мы покрепче уперлись каблуками в щели меж скользкими досками и осмотрели долину внизу. Последние несколько месяцев лило неумолимо, а на этой неделе почва, наконец, так обожралась дождя, что не выдержала и лопнула широченными разломами, уходящими в глубь земной коры, смывшими с целых склонов и секвойи, и всю растительность, и хижины, и дома, выстроенные на подпорках над обрывами и связавшие свои фундаменты и стены, а равно и судьбу, с этими гигантскими деревьями. Все это теперь лежало на не — спутанная свалка в сотни футов высотой. Целые участки некогда извилистой асфальтовой дороги вместе со столбиками ограждения теперь пролегали прямо по гармошкам гаражей и бассейнам, переполненным гравием и грязью, по срезам рассевшихся руин гостиных и спален, где на стенах по-прежнему висели картины, а мебель, хоть и несколько искореженная, смутно оставалась на прежних местах. Легковушки последних моделей, пикапы, а также их заржавленные предки скользили в волнах этого мусорного прибоя, сплетенные воедино сложной кровеносной системой стального кабеля, телефонных линий, перекрученного водопровода, древесной листвы и огромными выкорчеванными тушами когда-то неуничтожимых секвой вместе с их фантастическими гнездами узловатых корней — жутковатый распад масштабов и пропорций, где все напоминает уменьшенную архитектурную модель истинного себя.
Долину непрестанным потоком омывал легкий дождик, питая новые реки и водопады пенистым бурым илом, ниспадавшим прямо в этот мусор. Несколько игрушечных издали вертолетов облетали ее под перекатами туч, то и дело выкликая тех внизу, кто мог проигнорировать призывы к эвакуации. Мой отец явно предпочел остаться. Несмотря на то что он страдал мягкой формой терапевтического алкоголизма — это у нас в семье наследственное, — и усугублявшейся с годами потерей памяти, мы с женой в последний раз решили на пару недель оставить с ним в хижине нашу пятилетнюю дочь, а сами отправились путешествовать в пустыни южной Юты, где я согласился потом и кровью изгнать из себя свою, более живучую разновидность алкоголизма, пока мы с женой будем обсуждать скисшую мелодраму
Пока мы взбирались по склону, мне чудилось, что дочь моя поет, словно звенят маленькие колокольцы. Тоннель листвы постепенно сужался, смыкался, мы забирались все выше, а он уже вынуждал нас нагибаться. Более тугая и тонкая сетка лиан и ветвей, окружившая нас, пропускала все меньше света и кислорода. Казалось, лианы иногда тянутся к нам, потрескивая и облизывая нам лица, словно членистые змеи, и шершавые их языки оставляют фосфорические следы слизи у нас на лбу и щеках, отчего лица наши во все более темном тоннеле становятся ритуальными масками психоделических охотников. Наши выдохи хлестали нас по щекам, словно здесь ничто не могло передвигаться без невообразимых усилий — ни поверхностный звук, ни тепло, ни свет. Мох и плесень под нашими сапогами уступили место, по всей видимости, мелкой щебенке, но она мелодично хрустела и скрежетала, словно хрупкая яичная скорлупа или дробленая кость: земли мы уже не видели, нас влекла все дальше по дороге череда тлеющих меток, выложенная по одной стороне, — что-то вроде кварцевых столбиков, питавшихся неясной энергией. Аммиачная вонь гниющей растительности постепенно забивала остальные запахи, пока наш каждый вдох не стал вознаграждаться резким укусом, тыкавшимся в нежную ткань наших легких. Я уже различал сам воздух, черный и густой, однако живой от вихрящихся частиц, химических клубов, мерцающей пыли и микробов. Теперь я был уверен: я в самом деле слышу, как поет моя дочь. Жена тоже заметила и продела свою руку в мою. Отчаянно давясь воздухом, мы пробирались вперед. Вскоре с каждым шагом мы начали по щиколотку погружаться в костное месиво — это действительно были дробленые кости, мы видели их, потому что и они теперь тлели: молочно-зеленым светящимся приливом щербатых фрагментов — пальцы, бедра, коленные чашечки, раздробленные черепа. Тропа забирала все круче и круче, мы уже буквально карабкались вверх, ногами сталкивая вниз кости, соскальзывали, еле продвигаясь вперед, едва не теряя сознания от нехватки кислорода, а волосатые лианы и колючки тоннеля смыкались над нами, вгрызались в наши куртки и царапали нам лица. Мы рвались вперед, точно крысы в панике, а голосок моей прекрасной дочери пел где-то вдали и манил нас к себе. Дышать стало невозможно. Мы цеплялись за лианы, подтягиваясь выше и уже не зная, куда нам двигаться: возможно, мы вообще падаем. Я ощущал, как волокна лиан внедряются мне в легкие, разрастаются во мне, захватывают изнутри мое тело, проникают в пищеварительный тракт, ноздри, сухо скользят в нетронутых влажных глазницах. Жену я потерял — вероятно, ее втянуло куда-то в кусты или всосало зыбучими песками костей. Сердце билось в горле — я трогал его на вкус, пропитанное алкоголем, остужающее, едва живое. Я ничего не видел, кроме вихрей тьмы, словно мои глаза выкипели в черепе. Язык моментально иссох у меня во рту, стал жестким мясным штопором, шматом солонины, а потом окончательно обратился в лиану. В венах визжала кровь — с таким визгом внезапно трескается лед. Кости в руках и ногах хрустели взорвавшимся стеклом. Стенки желудка вяло обвисли, и он стал сморщенным кожистым мешочком, отягощенным мертвым камнем… И тут я услышал одну-единственную чистую ноту — легкую туго натянутую нить, протянувшуюся откуда-то к тумблеру у меня в затылке, уводящую наружу, в мир из этого удушливого клубка растительности, поглотившего меня…
Мы вдруг вывалились на прогалину, головокружительно примостившись на дорожку, выложенную деревянными брусками, — она вела по склону прямо к двери отцовской хижины. Жена стояла рядом, крепко обхватив меня руками, и мы оба старались не сверзиться с дорожки. Резкий холодный воздух ринулся нам в легкие дозой сверхрафинированного галлюцинаторного пара. Все вокруг нас мерцало и раскачивалось. Хижина тряслась, будто тело деревянного паука над облаками, а из трубы клокотал густой черный дым. Под нами выли спасательные вертолеты, и рев их турбин глушила сочная серая дымка. Из нее выпирало несколько горных вершин — будто горбы громадных доисторических тварей, что шарят под облаками в поисках пропитания. От каркаса деревянных балок и опор, что удерживали хижину на склоне, пойле дождей осталась лишь пара скоб, ненадежно закрепленных на последней секвойе: да и сама она, казалось, в любую секунду готова отказаться от завоеванного участка в кренящемся граните. И вновь — счастливый голосок моей дочери, распевает откуда-то из-за двери: несмолкаемая, нескончаемая серебристая цепочка скользящих невесомых мелодий. Вот дверь отцовской хижины распахнулась и захлопнулась, раскачиваясь вместе со всей шаткой и скрипящей конструкцией на ветру. Мы с женой двинулись по дорожке, держась за мокрую веревку, служившую поручнем.
Внутри все сразу стало иначе. В очаге ревело забытое пламя. Длинные желтые языки выпархивали в комнату и взметались к потолку, коптя многострадальную сосну, уже тлевшую изнутри. Лак на балках пузырился, вот-вот лопнет огнем. Однако воздух в отцовской хижине был влажен, едва не закипал, насыщенный густой вонью распада — заплесневелых ковров, забитых унитазов и немытой посуды, разлагающихся плоти и мусора. Все пронизывал запах алкоголя — прогорклого бульона, из которого произрастали остальные запахи. Недопитые банки сотнями громоздились по углам, мятые, сочащиеся прокисшим сиропом опивков, и в каждой плодилась своя колония мушек и гнуса. Пол усеивали пустые бутылки из-под виски — словно камни, брошенные в бурый пруд липких волокон ковра. Но реальное зловоние, самую гнилостную сущность его я опознал сразу — запах столь же привычный, как тошнотворная желтизна под обрюзгшей и разбухшей кожей моих щек, такой же знакомый, как темные опухоли мешков у меня под глазами, когда я каждое утро смотрел на себя в зеркало: аромат похмелья. Алкогольная вонь, что выдавливается сквозь поры тела, смерде-нье измученной или отказывающей печени, выделяющей в кровь свой ядовитый нектар, тошнотный парфюм, что вырабатывает лишь живой компост гниющего тела алкоголика. Мухи тоже его чуяли. Они кишели всюду — обезумевшие от такого счастья, гигантские, яростные, они кружили в воздухе каракулями черных амфетаминовых кластеров, распятыми болтались на давно распустившихся липких лентах никотинового цвета, визжали диссонансами заикающейся симфонии мушиной агонии. Их возбужденные мохнатые полотна расстилались по всем столам и подоконникам — некоторые мухи умерли, некоторые еще ныли, кружась на одном месте; поколения ссохшихся трупиков, втоптанные в грубый ворс ковра, хрустели у нас под ногами, пока мы продвигались к спальне, откуда звала нас своей тихой песенкой моя прекрасная дочь.