Прана
Шрифт:
Улицы Ришикеша вызывают в памяти строчки Овидия о лабиринте Дедала: свой воспаленный мозг он высек в камне. В нашем случае – просто вскрытый, кишащий, дымящийся, непроходимый. (А из канавок встают черные бесхозные свиньи, то и дело отряхиваясь приплодом, и, семеня по дороге, влекут за собой эти шаткие повизгивающие мазутные капли.)
И в то же время, в этом волшебном хаосе ориентироваться довольно легко – улицы соответствуют предлагаемому на них товару: хлебная улица, скобяная, книжная.
Мы шли по швейной. Несколько десятков тысяч швейных
На порогах амбаров сидели швецы, сложив под собою ноги в виде дабл ю
Кассиопеи, и отрешенно строчили лоскутья огня.
Вышли к Гангу. Устье улиц. Просторная площадь, скользящая в реку. От реки движется веселое танцующее войско, постреливающее в небо цветами. Впереди, на носилках, трехметровый лубочный Кришна.
Вероятно, купали. Вливаются в улицу, раздвигая дома. Площадь пустеет, остаются лишь баба, лежащие повсюду в невообразимых позах, как на поле брани.
К баньяну, отороченному вспученными плитами, прикручен щиток: часовня Майи. И стрелка – вдаль, с наклоном вниз. Ищем, ходим по кругу коленчатыми переулками. Всего шаг от кипящих улиц и – настороженная тишина меж полупри-крытых век, исподволь следящие за тобой бельма времени.
В пятый раз мы выходим на площадь, описав этот арабесковый круг зазеркалья. Майя. Головная боль без головы, как говорят индусы.
На солнце, видимо, под шестьдесят. Ксения держится на удивленье – ни капризов, ни жалоб. Идет – куда идем, ест – что на столе. Тихонько отлучаясь в туалет. Странно, кроме этих минут, мы почти и не разлучаемся – или за руки держимся, или моя ладонь плывет в ее пылком загривочке.
Кроме этих и тех еще, когда она не надолго впархивает в часовни – поразглядывать в мерцающем полумраке настенные комиксы, сопровождаемые рассказами – всякий раз Бог весть как возникавших перед нею косматых старцев, с ветхой улыбкой кладущих ей на язык перед выходом эти тающие рисовые пуджики.
А потом идем в мои "мертвые" кварталы, в переулочки шириной в сутулые плечи и – вослед нам – с глазами детей поверх стен.
Странно, при нашей замковой – с призрачными подвесными мостами – жизни.
И вновь – та же площадь. И вдруг – как там, у водопада – смерклось и заблистало. Электричество в городке отключили, все погрузилось в абсолютную тьму со звериным подвывом. Но этого, кажется, кроме нас, никто не заметил; жизнь бурлила, торговля во мраке кипела, как ни в чем не бывало. Бескрайнее лежбище полуголых баба, сонно ворочалось, сдвигая ряды, ужимаясь. Воздуха не было: пыль, ее желтый клубящийся труп лег на землю.
Один пробудившийся баба поднялся и начал вытряхивать коврик – на тех, кто лежал, наблюдая его отрешенно, снизу вверх, не моргая.
Стадо коров пересекало лежбище, семеня по узкому петляющему проходу.
Свет вспыхнул так же внезапно, как и исчез.
Гроза обогнула
Сворачивая с башмачной на, похоже, лудильную, мы оба замерли, разинув рты, уставясь в это. Это – было еще не ясно что, но продвигалось во тьме, горя мигающими огнями, приближаясь, заполняя собой всю улицу.
Впереди шел голый, скорченный от напряженья, старик; шел на корточках, враскорячку, едва не стелясь лицом по земле, сжав обе руки в кулак у плеча.
Приглядевшись, я увидел веревку, которая и не давала ему упасть; она уходила за спину и – это двигалось мимо нас – и я теперь видел – куда уходила веревка: к многотонному генератору на маленьких полусдохших колесах.
Бурлак – звенящие рывки бечевы – трясун на колесах. Поравнялись. Это было не все.
От рокочущего тяжеловеса веревка тянулась дальше, но уже с подвязанным к ней кабелем – к прозрачному светящемуся склепу автобуса, плывущему бесшумными рывками, без сидений и без шофера.
И пока он тянулся мимо нас, этот залитый синим инфернальным светом коридор морга, я вглядывался в фигуры людей, точнее, в их тени, тикающие в световом растворе – как молекулы под микроскопом.
А посреди автобуса стоял стол – накрытый, праздничный. Но и это было не все.
За ним кабель расплетал свой хвост во всю ширину улицы, по которой в ритме таких же рывков, как и автобус, шагали фонарщики, прижимая к плечу горящие трехметровые парковые фонари. Веер кабеля, по начальной идее, видимо, соединявший автобус с каждым из них, теперь был запутан вконец, превратившись в затянутый бредень с дергающимися в нем, и пока еще вертикально, фонарщиками.
За этим бреднем продвигался рывками гремящий оркестр: то – скучившись – в бредне увязнут, отстанут вразброд и – наверстывать снова рысцой. К ним, отлепливаясь от домов, подбегают мужчины и, торопливо становясь в круг, наяривают размашистый танец, будто охвачены пламенем.
И наконец: за оркестром, подсвечивая его мигающими фарами, движется белый "Амбассадор"; внутри него – молодая пара. Неразличимые тени выскакивают на ходу из автобуса и, проскальзывая сквозь бредень с фонарщиками и оркестр, подбегают к автомобилю, просовывают внутрь голову, перебирая по земле ногами, и отплывают в обратный путь.
Стихло. Улица легла во тьму. Красные стоп-сигналы вдали. Я утирал слезы от уже беззвучного смеха. Ксения смотрела на меня спокойным пристальным взглядом. Необъяснимо.
Еще трижды за этот вечер мы видели их, кружащих по городу. Первые два – за пару кварталов от нас, в проеме перекрестка. Третий – когда гроза, вновь обойдя город, наконец хлынула. Мы на ходу вскочили в проезжавший кузовок рикши, которому на вид было лет двенадцать. На мокрый живот Ксении с прилипшим к нему, уже совсем обмелевшим от солнца сари, свалился крупный богомол и, подняв свою дирижерскую лапку, поворачивал очкастую кивающую голову то ко мне, то к ней, раскачиваясь из стороны в сторону.