Причастие
Шрифт:
У одного из деревянных домов частного сектора остановились, выгрузили из машины и перетаскали в просторную кладовую «принос». А потом через длинный сквозной коридор прошли в сад, посередине которого накрывала на стол одетая во всё чёрное пенсионного возраста полная женщина. Кем приходилась она одинокому, как тут же выяснилось, священнику, понять было невозможно, поскольку называла она его батюшкой, хотя в доме распоряжалась как полноправная хозяйка.
Перед трапезой помолились. Хозяин разлил по стеклянным фужерам кагор, которого у него скопилось не менее ста бутылок, словно напоказ выставленных вдоль стены кладовой. Выпили. Закусили пельменями. Выпили ещё.
За чаем зашла речь о Достоевском. Вернее,
– О да, Достоевский – большой психолог, – с плохо скрываемым безразличием избитой фразой поддержал разговор хозяин.
Задело. «Психолог! И всего лишь?» И чуть не полчаса без передыха говорил наполовину словами замысловатого преподавателя Кедрова о том-де, что демонизм русской революции наглядно изображён Достоевским в романе «Бесы», что преступление Раскольникова вовсе не в убийстве старухи-процентщицы и невинной Лизаветы заключается, а в преступлении заповеди «не убий», о чём и сам убийца не раз заявляет, «тварь, дескать, ли я дрожащая или право имею»; что без понимания этого совершенно не понятны причины его мучений, поскольку полно таких, которые убивают и не мучаются, а это значит, в лице Раскольникова изображён взбунтовавшийся верующий человек, при виде творящегося безобразия не сумевший вместить, что всё это может допустить Бог; что в «Братьях Карамазовых» мысль эта доведена до абсурда, а в «Легенде о великом инквизиторе» даже сделан намёк на то, кто и ради чего во всём этом беззаконии виноват, а в эпилоге…
Но хозяину, очевидно, надоело это слушать.
– Всё это хорошо, – перебил он, – но и дела поделать надо.
И, тяжело поднявшись из-за стола, пригласил поклонника Достоевского разбирать «принос».
Странно после всего выше изложенного было наблюдать Павлу, с каким удовольствием тот раскладывал по огромным, чуть не доверху наполненным ларям пачки сахара-рафинада, печенья, вафель, кульки конфет, муку, крупы, хлеб. Понятно, что двоим всё это до конца жизни не съесть, и только не понятно, для чего столько.
Когда всё было разложено, поднялись наверх, в довольно просторную светёлку, помещавшуюся под крышей. Потолок, стены были обиты потемневшей от времени рейкой, отчего комната казалась сумрачной. К выходящему в сад окну был приставлен небольшой стол с двумя стульями по бокам. У противоположной от входа стены находилась железная кровать, застеленная матрасом и байковым одеялом. В дальнем правом углу, перед старинной, в позолоченном киоте, иконой, с потушенной лампадой, стоял аналой, рядом с ним этажерка с несколькими толстыми, очевидно, церковными книгами.
– Какие у тебя волосы красивые! Не завиваешь? – поинтересовался как бы между прочим хозяин.
– Ещё чего!
– Свои?
– Свои.
– Может, на кровать присядем?
Ничего не подозревая после выпитого вина, Павел охотно согласился:
– Можно и на кровать.
И только когда оказались рядом, подумал: «А зачем это мы на кровать сели?»
Но не успел сообразить, как тот, обняв его за плечи, сказал:
– Приляжем?
И сразу прострелило: «Ах, вон оно что!» Был бы перед ним не священник, точно бы по физиономии съездил, а так и не знаешь даже, как поступить.
И тут же решительно поднялся.
– Мне пора!
Хозяин тут же засуетился.
– Ты только никому не говори. Слышишь? Никому. – И стал совать Павлу в боковые карманы пиджака горстями мелочь. – На дорожку. Бери-бери. Пригодятся.
На выходе из дома вложил в руку, видимо, хозяйкой приготовленную тяжёлую тряпичную авоську с пачками сахара, печенья, вафель, с кульками карамели, пряников.
– Приезжай дровишек поколоть, – крикнул вдогонку.
«Да пошёл ты, козёл!»
И, раздираемый возмущением, идя вдоль сплошного бетонного ограждения
В автобусе почувствовал неудержимую потребность с кем-нибудь поскорее поделиться. И хотел было ехать к Игорю Тимофееву, да подумал, вряд ли застанет его в ресторане, где с недавних пор тот работал заместителем директора, и направился к руководителю литературного объединения Николаю Николаевичу.
Район, где в одной из блочных пятиэтажек обитал с женой и семилетним сыном Николай Николаевич, назывался Кузнечихой. Квартира была на пятом этаже, двухкомнатная, с тесной кухней. Из-за постоянного безденежья в квартире было не только пустовато от мебели, но даже не на что сменить ободранные, выгоревшие от времени обои и порванный местами коричневый линолеум. Чай, например, Николай Николаевич заваривал в эмалированной, закопченной сверху и будто ржавчиной покрытой изнутри кружке. В хорошую летнюю погоду чаёвничали на балконе. Сидели на связанных шпагатом стопах старых газет, курили (обычно сам хозяин) и вели нескончаемые разговоры о литературе. Из местных прозаиков Николай Николаевич считался самым молодым, года три назад принятым в Союз писателей, хотя прошлой осенью ему стукнуло сорок пять. Даже при беглом знакомстве с такой откровенной нищетой, у любого нормального человека давно бы отпала охота писать, у молодого же писателя – никогда: увы, молодости неведомы границы собственных возможностей, и всякому кажется, что уж его-то дар не только неиссякаем, но и на самые престижные премии потянет, только вслух об этом никогда не говорится, даже наедине с самим собой. И это несмотря на то, что Николай Николаевич тем только и занимался, что рисовал перед каждым из своих новых подопечных довольно безотрадные картины писательских судеб, которые начинал не иначе как: «Вот и смотри-и», хотя смотреть там было совершенно не на что.
Появление нежданного гостя хозяин, в валенках на босу ногу, в телогрейке на голое тело, в тюбетейке, встретил с удивлением:
– О! Проходи. А ты что какой взъерошенный?
– С тем и приехал. Это вам.
– Куда столько?
– Берите, Николай Николаевич, берите, всё равно даром досталось, а домой не повезу. И вообще выбросить хотел…
Историю Николай Николаевич слушал внимательно, не перебивая, глядя в глаза – сочиняет, нет? И когда понял, что нет, привычным движением огладив аккуратные усы с бородкой клинышком, сочувственно протянул: «Да-а». Но и этого было достаточно, чтобы на время снять камень с души.
Заварили в кружке чаю, вышли на балкон. Солнце стояло ещё высоко и, если бы не ветерок, было бы жарко.
– В институте как дела? Пименов как – жив, здоров? Старый, поди, совсем?
– Ещё ничего.
– Пишешь ли?
– Больше с ума схожу.
– Ну!
И тогда по накатанной дорожке Павел стал излагать историю с Пашенькой, закончив тем, что всё в нём встреча эта перевернула.
– Из-за неё, можно сказать, и в церковь эту потащился. И ведь как чувствовал! Святоши проклятые!
– Ну, ты всех-то под одну гребёнку не чеши.
– По мне, так и одного вполне достаточно!
– Ну ладно, ладно, успокаивайся.
– В самом деле, что я всё о себе да о себе, – притормозил Павел. – В литобъединении что нового?
– А ты загляни.
– Есть новенькие?
– Двое.
– И как?
– Да пишут помаленьку.
– Что-нибудь стоящее?
– Да ты загляни, загляни.
– Ладно. У вас как дела с книгой? Тимофеев сказал, скоро выйдет.
– Не зна-аю.