Прощание
Шрифт:
– Отец мой, но если Советы сильней, то почему германские войска вон уже где?
– Советы еще не мобилизовали все свои силы, они только разворачиваются.
– А успеют ли развернуться? – Крукавец позволил себе ухмыльнуться. – Адольф Гитлер объявляет, что скоро в Москву войдет!
– Успеют ли? Истина скрыта в облаках. Но что разворачиваются, несомненно. Можно судить по тому, как растет число партизан здесь у нас, на Волыни, в Галиции.
– Партизаны – это бандиты.
– Пусть так, сын мой. Но число их растет, и они, становятся все более дерзкими. А ты не боишься их, сын мой?
– Не боюсь, – сказал Крукавец по возможности твердо.
– Напрасно.
Крукавец был наслышан про эти случаи, но в устах духовного пастыря они приобретали новый и невероятно зловещий смысл. Ну и священничек! Называется, успокоил душу. Да как ее успокоить? Поначалу казалось: партизаны – это кучки удравших в леса, не сумевших эвакуироваться коммунистов, ну еще кучки военных из разбитых немцами частей. Думалось: военные сдадутся – голод не тетка, немцы вон куда продвинулись, коммунистов переловят, и конец. Но шло время, и партизаны набирали силу. Тошно жить, сознавая: придут из лесу и вздернут тебя на суку, в лучшем случае пристрелят, как суку. Поиграйся, поиграйся словами, Степан, только не доиграйся в делах своих. Где же выход?
– Успехи германской армии, – сказал Крукавец, – это наши успехи…
– Истинно, сын мой. Ее успехи – наши успехи. Мы идем за Адольфом Гитлером!
Ну вот, а Крукавец едва не принял его за некую разновидность красного священника, попадались и такие среди церковнослужителей – не красные, а так, розовенькие. Петляет, как-то уважаемый хозяин дома, духовный пастырь, и туда повернет и сюда. А свои, местные партизаны, прикокнут в любую полночь. Их нужно бояться, прав, прав священник. Но если боишься, то как же ты будешь бороться с ними? Он спросил об этом хозяина, и тот ответил:
– Бояться – не равносильно трусить. Бояться – равносильно быть осторожным. Чтоб враг не застал тебя врасплох. И еще бояться – значит соблюдать разумность, трезвость в своих поступках, не прибегать к излишней жестокости.
– Да, отец мой, – ответил Крукавец, и в который раз перед ним возникли застреленные им советки. Потом много было другого, но три советки положили начало этому многому другому, за которое могут взыскать.
– Я не призываю тебя, сын мой, к мягкотелости, к дряблости. Ты воин, ты должен быть твердым и жестоким. Но в меру! А чрезмерная жестокость вызывает в народе отрицательные чувства, идет во вред нашему общему движению, борьбе за самостоятельную и независимую Украину…
В народе отрицательные чувства? На народ Крукавцу наплевать, а вот партизаны могут влепить свинца или вздернуть на веревке.
– Да и германские друзья бывают недовольны, когда наши эксцессы предаются широкой огласке…
– Германские друзья отмачивают не хуже националистов, – сказал Крукавец. – Не слыхали?
– Кое-что слыхал. Но что позволено немцам, не всегда позволено нам, это историческая закономерность…
– Я молюсь за здоровье наших фюреров, за Степана Бандеру да Андрея Мельника.
Священник сказал:
– Предпочтительней молиться за одного, двоевластие нетерпимо, фюрер должен быть один, я имел в виду – вождь, глава.
– Я молюсь за здоровье главы униатской церкви графа Андрея Шептицкого! – поспешно сказал Крукавец.
– …митрополита Андрея Шептицкого, – сказал священник.
Крукавец заметил, что взгляд у священника зоркий, цепкий, подумал: ему очки не нужны. Носит, чтоб прятать глаза, а самому высматривать.
– Видишь ли, сын мой, – говорил священник, – знамя
– Так наша же власть должна быть страшной! – перебил Крукавец.
– Тайно – да, страшной, явно – гуманной, понял, сын мой?
– Понял. Чтоб было шито-крыто-перекрыто?
Впервые за вечер хозяин поморщился, сказал со строгостью:
– Сын мой, не огрубляй. И не упрощай. Скрытность – сильный наш козырь. И церкви и националистического движения. Народу не надо все видеть, что у нас и как происходит. Но он должен быть на нашей стороне. В противном случае движение выдохнется, без опоры…
Крукавец думал по этому поводу другое: как ОУН скажет, так и будет, народ беспрекословно выполнит, но высказывать свое суждение, не стал – слова священника о скрытности были тут же приняты к исполнению. Ну его, не успокоит, не рассеет. Будь сам себе советчиком. Ради приличия посидел еще полчасика, но было неинтересно, было скучно. Священник монотонно и заученно, как проповедь, говорил о святом предназначении националистического движения, призванного возродить великую Украину. И Крукавец вежливо улыбнулся. Попил чаю, раскланялся, сопровождаемый хозяином, вышел на крыльцо, надел мазепинку. Священник, прощаясь, сказал:
– Помни, сын мой: великое дело требует великих душ, будь достоин своей миссии.
– Помню, отец мой. Спасибо за беседу.
Крукавец шел по улице, и дождь будто шел за ним следом. Его любимая погода, а вот сегодня не радовала. Злила: плетись по грязи, мокни. Сидел бы дома, так нет, поплелся на разговор со священником, дурак. Но и дома – что за радость? Куда надо было пойти? Кому он нужен? Никому. Но и ему никто не нужен. Будьте все трижды прокляты! Улица была пустынна, хотя во дворах слышались живые, ненавистные Крукавцу звуки. «Кось, кось!» – звали лошадь возле беленой хаты под соломенной крышей. Собака бегала по проволоке от хаты до хлева: «Гав, гав!» – надрывается, пристрелить бы, парабеллум в кармане, разжился у немцев, обменял на горилку. На колокольне ударил колокол. Заведение священника, с коим беседовал: на церковных куполах четыре креста, пятый – на звоннице, звони, колокол, звони. По ком? И над кем завтра встанет могильный крест?
Он шел мимо богатых дворов с добротными хатами, амбарами, хлевами, клунями, обсаженных грабами, обнесенных изгородями, и мимо бедняцких хат, не огороженных, с развалившимися печными трубами, – как занесло их в центр, их законное место – на краю села. В центре был и майдан, и Крукавец вспомнил: в июне здесь богатеи наспех сколотили из досок столы и, встретив немцев с хоругвями, угощали за этими столами праздничным обедом, поили самогоном и белой, будто молоко, сивухой, а немцы угощали шнапсом, на майдане же выбирали потом старосту. Еще раньше, в сороковом году, на майдане выбирали колхозное правление и председателя, которого при немцах повесили. Сколько надежд было у Крукавца на приход немцев! И что же? Они пришли, а кто он? Всего-навсего полицейский, пусть и старший над другими. В июле он чуть ли не со слезой умиления читал в бандеровских листовках, как националистическая часть во главе с Романом Шухевичем, опередив немцев на семь часов, вошла во Львов, и над ратушей, над городом, вечно хранимым каменными львами, взмыло сине-желтое знамя. Дурак слезливый, где твои надежды?